Расставание с мифами. Разговоры со знаменитыми современниками - Алексей Самойлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Были ведь все же и дела серьезные. Довлатов. Бродский.
– Ну, я думаю, Сергей должен был поставить большую бутылку таллинскому чиновнику, который не пропустил его книжку со всеми присущими ей компромиссами. Конечно, она была талантлива, но ярлык советского писателя все же пристал бы к нему. Сложился как писатель Довлатов только в Америке. Судьба гениев ошибок не делает. Все его ранние поползновения борьбы с советской властью были только разминкой. Он еще не был готов.
– И потом эти «поползновения борьбы» и стали главной темой его рассказов.
– Да, все это было лукаво и тонко. Помню, он выходит из журнала «Нева» и говорит: «Вот, принес роман о рабочем классе, и не принимают. Все продают душу дьяволу, а я, в ыходит, ее подарил».
– А Бродский?
– Для Бродского это тоже был замечательный трамплин. Суд над ним, изгойство. Конечно, советская власть ничего не понимала в литературе. Я как-то написал статью: «Советская власть – мать гротеска». Ничего лучше ее идиотизмов придумать было нельзя.
– Уж если мы заговорили о гротеске. Ведь у Валерия Попова гротеск не идеологический, а, скорее, метафизический.
Например, караван верблюдов, который проходит через малогабаритную купчинскую квартиру и исчезает, уменьшаясь, в углу. Это ведь не советская власть подсказала. Если бы Попов жил в относительно благополучной Швейцарии…
– Гротеск означает прежде всего писательскую мощь. Писатель обходится с жизнью играючи. Делает, как хочет. От гения в литературе остается только гротеск. Это, кажется, Пруст сказал. И очень верно. Мы помним, что Дон Кихот был длинный и тощий, а Санчо Пансо – маленький и круглый. Это все, что осталось от Сервантеса.
– Есть и другое мнение, которое принадлежит Блоку: в литературе остается только то, что написано исповедально. Вот, например, Катулл, пришедший к нам через тысячи лет. Это лирика.
– Я как человек среднеобразованный считаю, что из древности нам остался «Золотой осел». Какие-то сексуальные странности, хохот. Как в этом ни горько признаваться, но у меня в памяти не Катулл, а Апулей. Про любовь не знаю. Говорят, ее трубадуры изобрели.
Востребованная ахинея
– После легендарных шестидесятых, когда вы чувствовали себя хозяевами жизни, прошли, однако, десятилетия…
– Мы чувствовали, прежде всего, хозяевами самих себя.
– Пусть так. Но жизнь изменилась, вернее, меняется стремительно. Я чувствую себя некомфортно, когда не могу прочесть инструкцию к магнитофону и фотоаппарату, потому что написана она на чужом языке, а для дурака никто переводить не собирается. В общем, есть проблемы. Так вот, есть проблемы? В отношениях к себе в этом времени или в отношении к этому времени?
– Ощущения самые хорошие. Потому что удалось все же втюхать свои идеи, свой стиль, свою литературу новому времени. Сейчас я должен издательствам. Не я к ним хожу, а они мне звонят. Та веселая ахинея, которую я сочиняю, востребована по-прежнему. Уже сотни раз возникала, казалось бы, окончательная мода на постмодернизм. Потом все это исчезало. Прогрохотало уже множество пустых телег. Пустые телеги очень громко грохочут, занимают всю улицу, кажется, никто, кроме них, уже не проедет. Но они, грохоча, куда-то уносятся, и их забывают. Остается что-то прочное и сделанное душой в индивидуальном порядке. Я однажды написал: «Пробежала толпа модернистов с общим котлом похлебки, сделанной из объедков».
А кумиры? Я Донцову пытался читать, но я в ее прозу проваливаюсь, как в рыхлый снег. Не за что зацепиться, ни одной плотной фразы, ни одного сильного эпизода. Сорокин… Я о такой литературе написал в статье «Литературные шампиньоны». О том, как можно искусственно вырастить гриб: такая-то смесь золы, удобрений, разрешенного секса, такая-то смесь политики, цитат из классиков. Первый шампиньон – Сорокин. А за ним пошло уже много шампиньонов, выросших под искусственным солнцем на искусственной почве. Они друг друга поддерживают, иначе не выжить. Все они очень успешны, очень активны. Присуждают друг другу премии, ездят по западным университетам. Не в своей теплице они обречены и понимают это.
– Давно уже, с названия вашей книги, пошла в мир фраза: «Жизнь удалась». Фраза лихая, но при этом, похоже, она является вашим творческим и жизненным кредо. Можете вы о себе сегодня сказать, что жизнь удалась? И если да, то в чем эта удача? У греков, если не ошибаюсь, было четыре или пять определений счастья: удача, богатство, совершенство…
– Главное, что это слово, сказанное в запальчивости, в молодости, в пижонстве, я все же сдержал. Там было продолжение: «Жизнь удалась. Хата богата. Супруга упруга». Все это нереально, но как заклинание очень действует. Есть устав КПСС, которому надо было следовать, а вот это – мой устав, которому я стараюсь следовать. Хотя и становится все труднее.
В прошедшую зиму я много бегал по больницам и вдруг понял, что именно в больнице, среди страданий, тебя настигает самое острое счастье. Достать лекарство или принести ночной горшок – такое счастье, которого даже в молодости не было, даже в период юношеской влюбленности.
Николай Крыщук 2002 г.Евгений Рейн
Мне скучно без Бродского и Довлатова
* * *В 1959 году Булат Окуджава посвятил Евгению Рейну ставшую тут же знаменитой песню «Из окон корочкой несет поджаристой». Первая книжка самого Рейна вышла только через двадцать пять лет. При этом нобелевский лауреат Иосиф Бродский всегда называл Евгения Рейна не только своим другом, но и учителем.
История одного посвящения
– Евгений, Булат Окуджава посвятил Вам одну из знаковых своих песен. Какая-то история стояла за этим?
– Мне устроили вечер в малом зале Дома культуры Промкооперации на Петроградской. И пришла туда моя знакомая поэтесса Эля Котляр вместе с Эрой Коробовой. А с ними Окуджава.
В Ленинграде Окуджава жил в старой гостинице «Балтийская» на улице Чайковского. И мы, человек семь, после вечера пошли к нему в номер, купили по дороге вино и снова стали читать стихи. У меня был юношеский стишок про Одессу: «Но что мне сделалось? Ах, эта девочка!/ Такая добрая, как наша Франция./ Мы с нею увиделись на свете давеча./ И ходим, этот случай празднуя./ Нас пароходы не возят летние…» Ну, и так далее.
И вдруг Окуджава говорит: «Женя, какой замечательный ритм, размер. Подари мне его». Я говорю: «Булат, дорогой, все размеры Божьи». Он: «Ну, подари. Это редкий размер». Потом он на этот размер написал песню и посвятил ее мне.
– А кто сказал, что Рейн – это удивительное сочетание Ноздрева и Мышкина?
– Это придумал Евтушенко. Мне о себе судить трудно. Наверное, в молодости во мне было что-то от Ноздрева: я любил рассказывать байки, которые пользовались популярностью. Любил кабаки. Любил выпить и закусить, причем вкусно. Рано оценил всякие осетрины, салфеточную икру. Это когда салфетку смачивают в рассоле, заворачивают в нее свежую икру и стягивают. Такая моментально просоленная икра самая вкусная. Шаляпин, художник Коровин были большие ее любители.
А князь Мышкин… Может быть, потому что я всегда был человеком многотерпимым, никого особенно не осуждал, всегда старался понять, что в человеке есть хорошего.
Почему не издавали Рейна?
– Если не иметь в виду слушателей и тех, кто читал стихи в списках, имя Рейна появилось сначала не над собственными стихами, а над стихами, ему посвященными. Но ведь Вы были из той же тусовки, которая стройными рядами шла к Лужникам. А первая книга появилась почти в пятьдесят лет. Почему? Ведь стихи не были антисоветскими.
– Лучше всего об этом сказал Евтушенко: «Объяснить, почему не печатают Рейна, так же невозможно, как раскрыть загадку советской власти». Я – вечный неудачник. Не кокетничаю, сейчас у меня все нормально. Но мне попадались на пути какие-то события, которые все время пускали мой утлый кораблик на дно.
В силу разных обстоятельств я был в Ленинграде пятидесятых довольно известным человеком, много выступал. И был в Ленинграде поэт, близкий друг Пастернака, Сергей Спасский. Он работал в Ленинградском отделении «Советского писателя». Я ему показал свои стихи. Он ответил: «Принеси рукопись, может быть, что-нибудь удастся сделать». Рукопись я принес перед самым его отъездом в отпуск. А в отпуске он умер.
Оттепель к тому времени уже прошла, окошко затворилось. Какие-то люди успели проскочить в это окошко до меня. Даже те, кто потом пресек свои поэтические попытки, издали книжки. На меня в издательстве написали положительные рецензии Ботвинник и Шефнер. Но главным редактором пришел Чепуров и предложил мне забрать рукопись на доработку. Я по наивности так и сделал. А когда принес рукопись снова, Чепуров сказал, что я не член Союза писателей, а издательство обслуживает только членов Союза. И все.