Белый олеандр - Джанет Фитч
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Наверно, это девочка, — прошептала она. — В первый раз была девочка.
Только очень поздно ночью Ивонна могла говорить о своих детях. Рина запрещала ей говорить о них, даже думать. Но Ивонне это было нужно. Отец теперешнего ребенка, Изикиел, был водителем грузовика. С Ивонной он познакомился в Гриффит-парке, она влюбилась в него, катаясь на карусели. Я старалась придумать, что бы еще сказать.
— Крепко бьется ногами, — улыбнулась Ивонна. — Может, станет балериной.
Нехитрая мелодия электрогитары катилась по холмам, залетала в наше окно, и шар живота шевелился в такт, выгибался от толчков маленьких ручек и ножек.
— Хорошо бы она попала в герл-скауты. Ты будешь герл-скаутом, mijа[59]. — Ивонна погладила живот. — Астрид, ты туда ходила?
Я покачала головой.
— Мне ужасно хотелось, — Ивонна чертила восьмерки на влажной простыне. — Но я даже просить не стала. Мама лопнула бы от смеха: «Твоя жирная задница у чертовых герл-скаутов?!»
Мы долго сидели в темноте, уже молча, надеясь, что у дочки Ивонны все будет хорошо. Гитарист успокоился, заиграл «Мишель». Мать любила эту песню, пела ее по-французски.
Наконец Ивонна задремала, и я вернулась в свою постель, вспоминая, как мать клала мне на лоб руки, когда я лежала в жару, как заворачивала меня в простыню, смоченную холодной водой с эвкалиптом и гвоздикой. «Твой дом — это я», — сказала она однажды. Все-таки это правда.
Тихонько нырнув под кровать, я достала пакет с письмами — одни конверты были тонкие, легкие, как обещание, другие толстые, как белый японский карп. Пакет был тяжелый, от него пахло ее фиалками. Я осторожно выскользнула из комнаты, чтобы не разбудить Ивонну, и плотно закрыла дверь.
В гостиной я зажгла лампу у зеленой кушетки, и все в комнате стало словно с картины Тулуз-Лотрека. Письма посыпались на столик. Я тянулась к матери и ненавидела ее. Как она могла дать мне такую красоту, целый мир, и при этом считать, что кто-то родился для передозировки?
Облезлый кот прокрался ко мне вдоль кушетки, трусливо оглядываясь, забрался на колени. Я не стала его спихивать, и он свернулся у меня на животе, теплый, тяжелый, урчащий, как грузовик на первой передаче.
Дорогая Астрид!
Сейчас три часа ночи, только что прошла четвертая смена. Свет в изоляторе никогда не выключают. Даже маленькие лампочки слишком ярки для серых бетонных стен шириной чуть больше кровати и туалета. Писем от тебя нет. Только секс-гимны сестры Лунарии день и ночь доносятся с нижней койки, как мантры тибетских монахов, просящих за жизнь мира. Сегодняшняя экзегеза посвящена Книге Рауля, ее последнего бойфренда. Как благоговейно она описывает размер и форму его члена, составляет подробный каталог его эротических достоинств.
О сексе я думаю здесь в последнюю очередь. Одна всепоглощающая мысль — свобода. Я всматриваюсь в молекулярную структуру стен, размышляю над строением вещества, вижу преобладание вакуума в неистовом родео электронов. Стараюсь вибрировать между пучками квантов, попадая точно в противоположную фазу, чтобы в конце концов научиться вклиниваться в промежутки при сжатии. Тогда вещество станет полностью проницаемым, и однажды я пройду сквозь стены.
«Гонсалес занимается этим с Вики Маноло в Симмонс А, — приговаривает Лунария. — Он дышит, как конь. И когда садится, кажется, у него там бейсбольная бита».
Заключенные вроде Гонсалеса еще берут на себя труд флиртовать — пользуются одеколоном, руки белее каллы. Постоянно мастурбирующая Лунария воображает огромные пенисы, мысленно совокупляется с быками и конями, предается поистине мифологическим фантазиям. Я вглядываюсь в мельчайшие выщерблинки бетонных стен и слушаю ночное дыхание тюрьмы.
Теперь я слышу все. Слышу шлепанье карт в караульной — не покер, скорее джин рамми, слышу их жалобы на геморрой и подозрительных жен. Слышу, как храпят в отдельном коттедже старухи, как опускаются в воду вставные челюсти. Слышу, как пошла на улицу серая кошка поварихи. Слышу крыс на кухне. В спецблоке кричит женщина — она тоже слышит крыс, но не понимает, что они не у нее в постели. Ее быстро вяжут.
В карантинной спальне бормочут угрозы, обыскивая новенькую. Милая девушка, попалась на фиктивных чеках. Еще не знает, как себя вести здесь. У нее отбирают все, что оставили караульные. «Киска», — говорят.
Тюрьма спит неспокойно, ворочается, видит сны, — неволя делает их оживленными и яркими. Я знаю, что им снится, я читаю эти сны, как рассказы — почище Джойса. Одним снятся драки с мужчинами, пинки, неумелые удары в пах. Стиснутые зубы мужа перед оплеухой, шипение: «Вот до чего ты меня довела!» Даже во сне они сжимаются под ненавидящими взглядами, вспоминая красные сосудистые сетки на белках цвета просроченного майонеза. Некоторые удивляются, как можно смотреть на эти удары. Но женский страх — магнит, он притягивает не только взгляды, но и мужские руки, безжалостные, как божьи. Надеюсь, ты еще не знаешь этого.
Другим больше везет. Им снятся мужчины красноречивые и ласковые, чуткие пальцы, касающиеся щек, приоткрытых губ — любовная азбука Брайля. Теплые руки, лепящие наслаждение из усталой плоти, на груди и горячих бедрах, которые раскрываются им навстречу. Тело становится хлебом в этих жарких руках, легко лепится, подходит, как тесто.
Сны о преступлениях. Деньги, пистолеты. Абстрактные сны, тающие, как первый снег. Я вижу их, словно на экране. Вот лицо удивленного мужчины превращается в коллаж из красно-синей крови и сломанных костей.
Я сама в них живу. Это я вхожу в ухоженную квартирку с белым ковром на полу, регулярным вывозом мусора, посудомоечной машиной, охраняемой автостоянкой. Я тоже окручиваю пожилую пару, выманиваю у них сбережения, тоже праздную удачное дело бутылкой шампанского «Мамм'з» и тостами с севрюгой. Это я аккуратно снимаю с петель стеклянную дверь двухэтажного дома в Map Виста, а потом покупаю роскошное пальто в «Сакс», расплачиваясь краденой карточкой. Лучший сибирский соболь, золотистый, как бренди, мех.
Самые лучшие сны — о свободе. Я так ясно ощущаю холод руля, педаль газа, вижу стрелку бензомера на отметке «ПОЛНЫЙ». Ветер дует в открытые окна, мы не включаем кондиционер, мы впитываем этот живительный поток, проносящийся мимо. Едем по автострадам, по самым скоростным полосам, мелькают таблички «Сан-Франциско», «Новый Орлеан». Обгоняем возмущенно гудящие грузовики, пьем газировку на автозаправках, едим гамбургеры в редких придорожных кафе, заказывая разные добавки. Слушаем местные радиостанции, ловим Тухунгу, Чикаго, Атланту, Джорджию, ночуем в мотелях, где служащие даже головы не поднимают на постояльцев, только деньги берут.
Моя прежняя соседка по камере, Лидия Гузман, мечтает пройтись летом по бульвару Уиттъер, и чтобы мурашки от выкуренной дешевой травы танцевали сальсу у нее на бедрах, гладких от десятидолларовых колготок. Ошеломить vatos[60] умопомрачительным покачиванием бедер, обтягивающей юбкой. У ее смеха вкус летней жары, кактусов и личинок.
Но чаще всего нам снятся дети. Нежные ручки, блестящие мелкие зубки, как семечки. Во сне мы всегда теряем детей — на автостоянках, в магазинах, в автобусах. Оборачиваемся, зовем. Шаванда, кричим мы, Лиз, Астрид! Как мы могли упустить вас из виду, мы же так тщательно следили, только на секундочку отвернулись. И мы остаемся одни на тротуаре, с полными сумками покупок, а кто-то уводит наших детей.
Твоя мать.
Можно посадить ее под замок, но нельзя помешать этой мысленной трансформации мира. Вот чего не могла понять Клер — как мать умеет накладывать на чужую жизнь макияж по собственному вкусу. Некоторые преступления слишком тонки для расследования и наказания.
Я выпрямилась, опираясь о спинку кушетки, белый кот стек с живота на колени, как молоко. Сложила письмо, убрала в конверт, бросила на заваленный всякой всячиной столик. Меня она не одурачит. Я та самая девушка из карантинной спальни, она ограбила меня, отобрала все, что у меня осталось. Меня не соблазнит музыка ее слов, я всегда смогу отличить корявую правду от изящной лжи.
Меня никто не уводил, мама. Нежная ручка не выскальзывала из твоей ладони. Катастрофа произошла иначе. Я больше похожа на новую машину, которую ты припарковала, выпив перед этим, а теперь не можешь вспомнить, где она. Семнадцать лет ты на меня не смотрела, а когда наконец обернулась, то не узнала эту девушку. Значит, теперь я должна пожалеть тебя и твоих соседок, потерявших детей за неотложными делами вроде грабежей и убийств, занятых ненавистью и жадностью? Прибереги свое поэтическое сострадание для кого-нибудь более легковерного. Если поэт произносит прекрасные слова, это еще не значит, что они правдивы. Просто звучат хорошо. Когда-нибудь я прочитаю все это в стихотворении для «Нью-Йоркера».