Белый олеандр - Джанет Фитч
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я же, напротив, сейчас в изоляторе, в тюрьме внутри тюрьмы. Вот что осталось от моего мира: пустая камера 8х8 и Лунария Ироло, чье сумасшествие вполне оправдывает имя.
Весь день кричат вороны, карканье жалобное и неблагозвучное — бесподобная издевательская имитация криков проклятых. Никто из певчих птиц и не присядет возле такого места. Нам остались только голоса этих нечестивиц и отдаленные крики чаек.
Скрип и хлопанье тюремных ворот отдается в нашем пустом цементном мешке, эхо катится по литому холодному полу туда, где мы сидим, скорчившись, за решетчатыми дверями, продолжая вынашивать планы убийства и мести. За решеткой, так они говорят. Даже в душ нас выводят в наручниках. Что ж, есть все основания.
Эта мысль мне понравилась — в наручниках и за решеткой мать вряд ли могла повредить мне еще раз.
Из решетчатого окошка в двери видно, как охранники сидят за столами посреди коридора. Блюстители нашего раскаяния обедают пончиками, на поясах важно поблескивают ключи от камер. Я смотрю на эти ключи. Ключи гипнотизируют меня, я чувствую, как они окисляются, они мне дороже здравого смысла.
Вчера сержант Браун решил, что получасовой душ следует включить в тот час, который мне позволено ежедневно проводить вне камеры. Помню, я думала, что он разумный человек — черный, худощавый, вежливый. Надо было сразу догадаться. Несмотря на манеру говорить, он не способен выйти за убогие рамки инструкций, и его низкий голос так же фальшив и наигран, как голос проповедника, раздувшегося от сознания собственной важности. Цербер нашего бетонного Аида.
На воле, если у меня было свободное время, я училась астральным полетам. Сейчас под бубнящие причитания Лунарии я поднимаюсь с койки и лечу над полями вокруг тюрьмы, вдоль автострады, пока не увижу городские многоэтажки. Трогаю блестящую мозаику на пирамиде Центральной библиотеки, смотрю на древних японских карпов в пруду рядом с «Нъю-Отани»[58], они блестят оранжевым и пурпурным, серебром и чернью. Поднимаюсь спиралью вокруг аккуратных цилиндрических башен «Бонавентур», слышу, как вздрагивают, останавливаясь, лифты. Помнишь, как мы однажды обедали там, во вращающемся баре? Ты боялась подходить к окнам, кричала, что тебя тянет наружу. Нам пришлось пересесть за столик в центре, помнишь? Боязнь высоты — недоверие к себе, ты сама не знаешь, когда можешь вдруг прыгнуть.
Тебя я тоже вижу. Вижу, как ты гуляешь по аллеям, сидишь на пустырях, заросших травой, как твои дареные кружева Королевы Анны мокнут под дождем. Ты думаешь, что смерть этой неженки Клер невыносима. Помни, Астрид, есть только одна добродетель — стойкость. Спартанцы были правы, человек может вынести все. Действительно невыносимая боль убивает мгновенно.
Твоя мать.
Я ни секунды не верила ей. Когда-то очень давно мать сказала, что небесное счастье в представлении викингов — каждый день рубить друг друга в куски и каждую ночь срастаться заново. Вечная бойня, вот и всё. Там тебя ни за что не убьют мгновенно. Это все равно что каждый день скармливать собственную печень орлу и опять отращивать ее. Только потехи больше.
26
Поезда тянулись по мосту через реку, гремели железными колесами. Умиротворяющая ночная перкуссия. На нашем берегу, где-то возле пекарни, бродил мальчик с электрогитарой. Тоже не спал, перестук поездов его будоражил, наверно. Тоска и желание слетали со струн, как пригоршни искр, музыка была чиста в своей беспредметной страсти, прекрасна, как утешение, как счастливый исход.
На соседней кровати мучилась Ивонна. Кленовые доски стонали под ней от малейшего движения. Осталось шесть недель, но, казалось, больше раздуться уже невозможно. Круглый холм живота поднимался над равнинами простыней, как вулкан, Маунт-Сент-Хелен, Попокатепетль, готовый к извержению. Время мерно двигалось в комнате, в монотонном напеве поездов, тик да тик, щелк да щелк. Поезд был такой огромный — требовалось три локомотива, чтобы провезти сквозь ночь эту гигантскую массу. Мама, куда идут поезда? Разве мы еще там, мама?
Иногда я представляла, что мой отец работает по ночам на железной дороге. Сигнальщик на Саут-Пасифик в огнеупорных перчатках, больших, как весла, вытирающий пот со лба широким запястьем. Если есть отец, работающий по ночам на железной дороге, то должна быть и мать, которая ловит в тишине щелчок замка, когда он возвращается. Я представляла, как слушаю, просыпаясь, их тихие голоса, приглушенный смех сквозь тонкие стены дома. Какой нежный это был бы звук, какой чудный, словно воркование голубей в гнездах под мостом.
Вот о чем бы я написала, если бы стала поэтом, — о тех, кто работает ночью. О парнях, разгружающих вагоны, о дежурных медсестрах с их ласковыми руками, о ночных служащих в отелях, о водителях такси, об официантках в круглосуточных кафе. Такие многое понимают. Они знают, как ценно, что кто-то помнит твое имя, знают уют обычных риторических вопросов — «Как жизнь? Как дети?» Они знают, какой долгой может быть ночь. Знают, какой звук издает уходящая жизнь — она тихо щелкает, как закрывшаяся на сквозняке стеклянная дверь. Ночные работники живут без иллюзий — вытирают со столиков чужие мечты, грузят тяжести, возвращаются в аэропорт за последним оставшимся пассажиром.
Под кроватью в ночную тьму вплетался еще более темный поток — нечитанные письма матери, струящиеся ложью, искореженные и торчащие острыми углами, как обломки большого корабля, которые море выносит на берег спустя годы после катастрофы. Всё, хватит с меня слов. Теперь мне нужны только вещи, которые можно потрогать, попробовать на вкус — запах новых домов, потрескивание проводов перед дождем, река, текущая в лунном свете, деревья, растущие из бетона, обрывки парчи в пятидесятицентовой урне, красные герани на подоконниках соседней мастерской. Дайте мне размытую линию крыш на фоне серого неба, вздымающуюся, как гребень волны, что-нибудь однозначное, что-нибудь кроме моего автопортрета, исполненного водой и ветром. Дайте мне звуки электрогитары, мою сиротскую постель на краю Риппл-стрит, контур живота Ивонны, ее ребенка, который вот-вот родится. Эти выпуклости похожи на калифорнийские холмы под одеялом в горчично-зеленую клетку, рыжевато-коричневые, как летняя львиная шкура.
Ивонна вскрикнула во сне, подушка свалилась на пол. Я подняла ее, положила обратно. Подушка была пропитана потом. По ночам Ивонна так сильно потела, что иногда приходилось помогать ей менять простыни. Я смахнула у нее со щек влажные пряди. Она была горячая и мокрая, как только что вынутое из машины белье. Следующая песня ночной гитары вдруг показалась знакомой — «Ты хочешь стать рок-н-ролльной звездой».
— Астрид, — прошептала Ивонна.
— Слышишь? — сказала я. — Кто-то играет на гитаре.
— Мне снился ужасный сон, — пробормотала она. — Мои вещи украли, забрали лошадь.
Бумажная лошадь, белая, в сбруе из золотой фольги, в красной шелковой попоне с бахромой, стояла на комоде, подняв переднюю ногу. Круглый шейный изгиб повторял линию удивленных бровей.
— Она здесь. — Я приложила ладонь ко лбу, к щеке Ивонны. Холод на горячей коже. Я вспомнила — мать всегда так делала, когда у меня был жар, и вдруг ясно почувствовала прикосновение ее прохладных рук.
Ивонна подняла голову, проверяя, пасется ли в лунном свете бумажная лошадь, и опять откинулась на подушку.
— Лучше бы все уже кончилось.
Рина сказала бы — «чем скорее, тем лучше». Несколько месяцев назад я бы с ней согласилась, но теперь думала — какая разница? Когда ребенок родится и его заберут, всегда останется еще что-нибудь, чего можно лишиться, — бойфренд, дом, работа, здоровье, другие дети, дни и ночи, накатывающие друг на друга, как океанские волны, монотонные, неизменные. Зачем торопить несчастья?
Сейчас я смотрела, как она сидит на постели, скрестив ноги, и шепчет своему круглому животу, каким замечательным может быть мир — в нем есть лошади и дни рождения, мороженое и белые кошки. Даже если Ивонна не будет кататься с ребенком на коньках, не проводит в школу, все равно живот чего-нибудь стоит. Сейчас у нее была эта безмятежная радость, эта мечта.
— Когда придет время, тебе покажется, что все кончилось слишком быстро.
Ивонна прижала ко лбу мою ладонь.
— Какая прохладная. Ты всегда прохладная, Астрид, ты совсем не потеешь. Ой, ребенок шевелится. Хочешь потрогать?
Она подняла футболку, и я приложила руку к горячему круглому животу, упругому, как подходящее тесто, чувствуя, как он перекашивается изнутри. У Ивонны на лице появилась странная кривая улыбка — восторг пополам с мыслью о том, что, она знала, неизбежно.
— Наверно, это девочка, — прошептала она. — В первый раз была девочка.