Дети Везувия. Публицистика и поэзия итальянского периода - Николай Александрович Добролюбов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А как он третирует этих друзей, на этот счет рассказывает забавный анекдот, между прочим, Брофферио, в 16-м томе своих записок: «I miei tempi»[494]. Раз пришлось ему идти из парламента вместе с Кавуром, который хотел его уломать на что-то. Несмотря на серьезность разговора, Кавур поминутно оставлял Брофферио, встречая других депутатов, и делал им какие-то внушения. После седьмого раза Брофферио заметил насмешливо: “Как трудно повелевать, граф!”… На это Кавур ответил: “О, это такие животные (sono cosi bestie), что им поминутно надо повторять их урок…”». Брофферио преспокойно напечатал это при жизни Кавура, да еще с несколькими пикантными замечаниями…
Но пора перейти к тому, что составляет главнейшую заслугу и истинную славу Кавура, – к его дипломатической деятельности. Во внутреннем управлении он был далеко не безукоризнен, характером тоже был не совсем ангел – в этом соглашаются все беспристрастные люди. Согласимся и мы, скрепя сердце, – ибо не можем представить достаточно фактов, которые бы доказывали величие и гениальность Кавура как администратора и выставляли бы его деятельность чистою от эгоистических расчетов и мелкого самолюбия. Но нам нужно во что бы то ни стало отыскать в Кавуре великого человека, о котором плачет цивилизация. Обратимся же к Кавуру-дипломату и укажем его права на славу и на благодарность человечества.
Чтобы сделать наши выводы более прочными и, так сказать, нерушимыми, мы постараемся отделить от истинных заслуг те пустяки, которые имеют важность в глазах некоторых профанов, но которые не могут служить серьезным патентом на бессмертие. Кавур – такой человек, что ему нет надобности в мнимых заслугах; у него и истинных должно быть довольно, и «а un homme de celte taille l’admiration meme doit la verite»[495], как прекрасно выразился г. Вильбор[496].
Вот, например, люди, которым в диковинку всякая самостоятельная мысль, восхваляют Кавура за ловкое усвоение английских идей. Французский биограф Кавура, г. Ипполит Кастиль, выражается чрезвычайно наивно: «Графа Кавура всегда поражала обширность видов английских министров, холодная и разумная отвага, с которою они шли вперед… Граф Кавур, как человек решительный, стал подражать их примеру (imita leur exemple) и начал давать Пьемонту это движение, которое потом уже не останавливалось». Положим, что это правда; положим, что Кавур принял свою систему действий, позарившись на английских министров – вот, мол, они обширные виды имеют, давай же и я буду иметь обширные виды. Но скажите на милость, можно ли так компрометировать человека? «Подражал обширности видов и холодной отваге» английских министров – ведь это всё равно что сказать, что, например, австрийский поэт Яков Хам подражал возвышенности чувств и патриотизму русского поэта Аполлона Майкова!..[497]
Или вот другие, имея способность восхищаться ловкими оборотами речи и тонкими фразами, возносят к небесам графа Кавура за его великолепные дипломатические ноты. Нам кажется, что эти господа смотрят на Кавура точно так же, как смотрел на русских писателей тот чиновник, который об авторах, особенно ему нравившихся, отзывался следующим образом: «Славно пишет, канашка, – бойкое перо!»
Третьи восхваляют Кавура за либерализм его политики; об этих уж и говорить нечего: им, как видно, и либерализм в диковинку… Еще бы Кавур был реакционером, да его бы хотели возвести в великие люди! Довольно, кажется, и Меттерниха на этот случай.
Многие, смотря на дело с более существенной стороны, уверяют, что Кавур «создал Италию» и утвердил итальянское единство. Вот это другое дело, и если бы факты подтвердили это мнение, тогда, точно, следовало бы преклониться пред гением Кавура и пред необъятностью его энергии. Но и этой заслуги, конечно, сам Кавур не мог бы по справедливости приписать себе, как совершенно ему не принадлежащей… Зачем же брать чужое человеку, у которого есть так много своего! Впрочем, это дело серьезное, и от него нельзя отступиться без подробного рассмотрения фактов. Поэтому мы и обратимся к внешней политике графа, чтобы видеть, какую роль играло в ней задуманное единство Италии.
Мысль о единстве Италии была благородною и отдаленною мечтою многих из лучших людей ее. Выраженная еще Данте и Макиавелли, мечта эта не затерялась в течение веков; но дела Италии шли так дурно, что ни у кого не хватало храбрости принять мечту единства как что-нибудь серьезное и осуществимое. Рассудительные и ученые люди отвергали ее как нелепейшую утопию, дипломаты смеялись над нею, ревностнейшие патриоты хлопотали только о союзе итальянских властителей против иноземных вторжений. Но в самой Италии, как видно, вовсе не было такого страшного разъединения между народами, – как обыкновенно уверяли. В народе мысль политического единства должна была бродить бессознательно; это мы видим из того, что около 1830 года мог уже явиться в Италии человек, твердо и решительно выразивший эту мысль и скоро привлекший к себе сильную партию. Этот человек был Джузеппе Маццини. О нем у нас рассказывают ужасы, благодаря тому что всякая чепуха, рассказываемая о нем и его партии разными корреспондентами иностранных журналов, у нас подхватывается на лету (уж не знаю ради каких интересов) и предается гласности без дальних справок. Кто-нибудь хватит, что маццинисты зовут Мюрата[498] в Неаполь, – и у нас это перепечатают; другой возвестит, что Маццини убийц рассылает по Европе – против разных королей, – у нас и этого не пропустят. Однажды какой-то французский журнальчик, помнится, отличился оригинальным выражением, что в каких-то беспорядках участвовал один «бурбонский маццинист» (а может быть, и наоборот: «мацциниевский бурбонист»), – глядь, и это выражение как раз в русских газетах!.. Поэтому у нас Маццини считают, кажется, каким-то кровожадным чудовищем и знают о нем только то, что он всегда был неудачным заговорщиком. Но всматриваясь ближе в ход итальянских дел последнего времени, нельзя не видеть в них отдаленной, но решительной инициативы Маццини. Человек этот, без всякого сомнения, сильно ошибался в половине своих идей, резюмированных в его девизе: «Dio е popolo»[499]; можно не сочувствовать некоторым его воззрениям, но невозможно отказать ему в удивлении к его неутомимой энергии и неуклонной верности своим идеям относительно создания единой, независимой Италии. Не место здесь рассказывать всё, что им было делано; заметим только, что его пропаганда была могущественнейшим двигателем итальянского общего дела. В 1848 году Венеция и Милан уже хотели соединиться с Пьемонтом, мысль эта не совершенно чужда была и Тоскане, в Риме и Неаполе