Свечи на ветру - Григорий Канович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Коммунисты — богохульники, но синагогу не закрыли. И потому я за них голосую, — сказал Хаим. — Голосовать — это не молиться.
Где-то в стороне от проселка оставались городки и усадьбы. Конвоиры ухитрялись обогнуть их, словно чего-то стыдились.
Было время, когда меня с миром связывала одна дорога: от кладбища до местечка и от местечка до кладбища. Ничего особенного на ней не происходило. Ну что может произойти на дороге мертвых? Родственники плачут, покойник молчит.
В сороковом дорога мертвых ожила. По ней весело грохотали краснозвездные танки.
Я выходил на обочину, провожал их взглядом и однажды даже притронулся к гусеницам. Следы их напоминали таинственные письмена.
Было время…
А сейчас… Сейчас я вдруг обнаружил, что дорог множество, и это открытие только опечалило меня.
Неужто, подумал я, по всем весям Литвы бредут такие же колонны?
Если верить Сарре Ганценмюллер, такие колонны движутся по всей земле.
Ну, это она хватила через край!
Дорог на свете много, но где же взять для них столько евреев?
Солнце палило немилосердно, а небо скупилось на дождь. Оно приберегло его для других: мы не были достойны такой милости.
Рыжий Валюс судорожно глотал слюну.
Устали и остальные конвоиры.
На пятом часу пути мы, как сказал служка Хаим, расположились станом при водах.
Внизу, под обрывом, по-голубиному ворковала река, и от этого воркованья клонило ко сну.
— Стой! — скомандовал Рыжий. Он разулся, спустился с обрыва и забрел в воду. Плавники его галифе плескались на речной глади.
Валюс стоял в воде и смотрел на течение. Что он там видел? Наверно, нас… Юдл-Юргиса… Меня… Сарру Ганценмюллер. А может, орган, и тесный местечковый костел, и ксендза Вайткуса, с которым ему так не хотелось встретиться.
То ли от усталости, то ли от возникших в прозрачной речной воде видений лицо Рыжего смягчилось. Оно не казалось таким злым и угрюмым, как прежде. Валюс зачерпнул пригоршню воды и смыл с лица дорожную пыль. Капли сверкали у глаз, как слезы.
Плачет ли он когда-нибудь, подумал я. Должно быть, плачет. А тот, кто способен заплакать, не совсем пропащий человек. Если что-то и роднит всех на белом свете, так это слезы. Не слова, не мысли, а слезы…
— Можете попить и помыться, — сказал Рыжий.
И все бросились к воде.
— А ты чего? — спросил наш местечковый полицейский у свадебного музыканта Лейзера. — Не хочешь?
— Огород зарос чертополохом.
— Опять ты мудришь, старик? Какой огород?
— Поливай — не поливай, все равно ничего не вырастет.
— А раньше что, росло? — полюбопытствовал Туткус. Свадебный музыкант Лейзер занимал его полицейское воображение. Он питал к старику нечто вроде симпатии и даже опекал его.
— Росло, господин полицейский.
— Что?
— Всякое.
— Редиска, капуста, морковь? — рассмеялся Туткус.
— Чего не высаживал, того не высаживал, — серьезно ответил свадебный музыкант.
— А что ты высаживал, старик?
— Любовь, — сказал Лейзер.
— Любовь?
— Кто высаживает любовь, кто ненависть, а кто, господин полицейский, сдает свой надел в аренду.
— Кому?
— Кому выгодно.
— А кому выгодно?
— Сейчас выгодно немцу, — сказал свадебный музыкант Лейзер. Он лез на рожон, дразнил Туткуса и ждал, когда тот выйдет из себя, разъярится, бросится к нему и выстрелит. Но наш местечковый полицейский и не думал возмущаться. При каждом слове свадебного музыканта Лейзера он причмокивал языком или мотал мокрой от удивления и пота головой.
— Марш пить! — приказал старику Туткус.
Но свадебный музыкант Лейзер не двигался.
— Я скажу вам спасибо, господин полицейский.
— Опять ты за свое! Мы никого не убиваем. Мы — конвой. Понимаешь — конвой… Охрана… Стража… Отведем вас куда следует и — по домам. Марш пить!
Свадебный музыкант Лейзер вроде бы послушался Туткуса. Он зашагал к речке, спустился по глинистому склону к воде, но пить не стал.
Постоял на берегу, нагнулся и выпустил из рук, как голубя, скрипку.
Скрипка-голубь села на воду, судорожно завертелась на волне и медленно поплыла вниз по течению.
Утолившие жажду евреи пялили на нее воспаленные от пыли и страха глаза, но никому не пришло в голову выловить ее. Глупо рисковать головой из-за какой-то рухляди. Пусть себе плывет.
Какой-нибудь пастушок заметит ее, запутавшуюся в прибрежных зарослях, вытащит на берег, откроет футляр, возьмет намокший смычок, высушит его на солнце и попробует извлечь из нее звук.
Так и вижу, как стоит он, веснушчатый, простоволосый, в льняной рубахе, и пиликает, и стадо слушает его и трется теплыми боками о ракиты. Так и слышу щемящий звук, плывущий над вечереющей поляной, над воркующей по-голубиному рекой, над хуторами, подернутыми сизой домовитой дымкой.
Звук нарастает, усиливается, сливается с другими и — о, чудо! — рождается мелодия.
Пастушок играет посреди Литвы еврейскую плясовую, ибо только ее и помнят смычок и струны.
И фрейлехс, искрометный, пламенный фрейлехс звучит в вечернем сумраке, над землей, где не осталось ни одного еврея.
Хана́ вам!
Хана́!
И вашим скрипкам хана́!
Течение относило скрипку все дальше и дальше.
Свадебный музыкант Лейзер смотрел на реку, и от его взгляда у меня сводило дыхание.
— Что вы наделали? — осудил я его.
— А что я наделал? Узника освободил.
— Какого узника?
— Она столько лет провела в заключении. Разве футляр — не карцер? Смотри! Смотри! — восторженно произнес Лейзер.
Я снова глянул на течение.
— Как она радуется! Как она пляшет!
— Зря ты ее, Лейзер, выкинул, — пожурил свадебного музыканта Хаим.
— Я ее не выкинул. Я ее отпустил, — сказал Лейзер.
— Как же ты теперь сыграешь на Данииловой свадьбе, — служка толкнул меня локтем в бок.
— Не будет свадеб, — сказал Лейзер.
— Будут.
— Кончились наши свадьбы, — сказал свадебный музыкант Лейзер.
— Во все времена… ты только вспомни… в самые тяжелые… при царях и фараонах всегда оставалась одна пара…
— Дураков?
— Сам ты дурак… Один еврей и одна еврейка… Надо уповать на господа нашего… Крепкой рукой и высокою мышцею он нам поможет!..
Я и не заметил, как на берегу, прямо напротив Валюса, вырос мужик в закатанных до щиколоток холщовых штанах и в такой же, черной от пота, рубахе. Был он приземист и широкоплеч, и от его походки веяло спокойствием и силой. Сквозь редкие волосы просвечивала плешь — скошенный временем островок.
Держа в руке косу, он неторопливо спустился с косогора и забрел в воду.
— Тебе чего, отец? — окликнул его Валюс.
— Ничего.
— Другого места не нашел? — проворчал Рыжий.
— А тут все места хороши, — ответил мужик и исподлобья оглядел рассыпавшуюся по берегу колонну.
— Проваливай, отец, проваливай!
— Сено горит, — вдруг сказал мужик. Он выбрался на берег, и из его закатанных штанин по коротким сильным ногам, как по стволу клена, стекала зеленая сладостно-прохладная вода. — Давно такого сена не было… На два года хватит, — добавил косарь. — Боюсь только — один не справлюсь… Балис, деверь мой, слег… горячка у него… кого-нибудь мне бы в подмогу…
— Бог поможет, — сказал Валюс.
— Кроме бога, еще бы парочку… Эвон сколько рук… Я в долгу не останусь… Сена жалко. А косы у меня найдутся…
— Где ты, отец, видел, чтобы евреи сено косили?
— Были бы руки — научить всегда можно, — не оставлял надежду мужик.
— Поздно их учить, — заметил Рыжий и припугнул его автоматом. — Иди, иди!
Мужик не стал перечить, поднял косу и зашагал прочь.
Это я и раньше слышал: не умеем пахать, не умеем сеять, не умеем косить. Умеем только торговать и обманывать.
А я бы показал.
Я бы клал прокос за прокосом, только коса звенела бы, да трава поверженная ложилась бы к ногам.
И никакой награды не требовал бы — только бы слушать звон косы, только бы вдыхать аромат свеже-скошенного сена, только бы чувствовать, как ломит спину, только бы завалиться после покоса в избу, опрокинуть бы жбан парного молока, чтобы текло оно в меня блаженной ласковой струйкой.
А потом…
А потом спать и видеть сны. Тихие и душистые, как трава.
Сны, они тоже пахнут.
В детстве мои сны пахли корицей.
Я просыпался и обнюхивал подушку.
А еще они пахли липовым медом.
А еще Юдифь, ее густыми, как роща, волосами. От них веяло и медом, и корицей вместе.
Мост через реку был разрушен немецкими бомбами, и нам ничего не оставалось другого, как переправляться на пароме.
Рыжий Валюс долго искал паромщика, пока наконец на хуторе, нависшем над берегом, как ласточкино гнездо, не откопал его, заспанного, с длинными, как весла, руками, торчащими из рукавов давно не стиранной рубахи и как бы все время норовившими что-то поднять с земли — то ли ягоду, то ли щепку, то ли — если подвалит такое счастье — оброненную денежку.