Свечи на ветру - Григорий Канович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда птицы взмывали в небо, дворняга провожала их заливистым завистливым лаем.
Услышав лай, выкрест Юдл-Юргис воскликнул:
— Это моя собака! И мои дети! Владас! Моникуте! Дукис!
Дукис вырвался из рук девочки и, волоча по проселку поводок, вихрем влетел во двор старой синагоги мясников.
Даже Валюс залюбовался, с какой страстью и преданностью собака принялась лизать лицо и шею Юдла-Юргиса.
Разинули рты и евреи.
По правде говоря, еврейский зверь — кошка, а не собака.
Пойди уследи, кого тяпнет за ляжку пес. А кошка никого, кроме мыши и задрипанного воробья, не тронет. Но разве кошка бросится тебе на шею?
Глядя на то, как собака лобызает Юдла-Юргиса, евреи горестно размышляли о своей судьбе, о своих домах и своих кошках.
Между тем мальчик и девочка вошли во двор. Они чинно поздоровались со всеми и зашагали к отцу.
— Вы кто такие? — остановил их Рыжий Валюс.
— Это мои дети. Владас и Моникуте, — с достоинством сообщил Юдл-Юргис.
— Дети светленькие, а родитель чумазый, — упиваясь собственной властью, процедил Рыжий.
— Это мои дети, — сдерживая себя, сказал выкрест. — Кровь от крови. Плоть от плоти. Кость от кости.
— Ты бы прежде подумал, чем глотку драть, — посоветовал Валюс. — Если это твои дети, они останутся с тобой.
— Со мной?
— С тобой. И до конца. А домой вернется только пес. Понимаешь, только пес.
— Что он говорит, люди? — опешил выкрест.
Люди словно оглохли. Они понимали, о чем толкует Рыжий, но вмешиваться не желали.
— Владас! Моникуте! Подойдите сюда! Не бойтесь! Дядя шутит. Не зверь же он, не зверь, — повторял выкрест, пытаясь убедить не то самого себя, не то детей, не то Рыжего.
Дети стояли во дворе старой синагоги мясников и с жалостью смотрели на отца.
— В последний раз спрашиваю: чьи это дети? — не отставал от Юдла-Юргиса Валюс.
— Это дети женщины, а не волчицы, — не выдержал Мендель Шварц, гончар и знаток талмуда. — Они пришли к отцу. Принесли ему еду: сыр, хлеб, сало…
— Сала мамка не положила, — сказала девочка.
— Ай, яй, яй, не положила, — передразнил ее Валюс. Он был пьян. Самогон раздобыл Туткус. Сходил на хутор и постучался прикладом в ставни. Попробуй не вынеси. — Чьи вы дети? — обратился Рыжий к девочке.
— Мои, мои, — закричал, теряя самообладание Юдл-Юргис.
— Ясно! Баста! Все! Туткус, подгони-ка жиденят поближе к родителю! — распорядился Валюс.
— Нет, — прорычал выкрест. — Нет!
— Подгони-ка! Подгони!
Туткус двинулся к детям.
— Нет! — Юдлу-Юргису не хватало воздуха. Он задыхался. — Не мои они… не мои… Бегите, родненькие… бегите, соколики… ничего мне не надо… ничего…
Он опустился на колени и стал биться кучерявой головой о вымощенный булыжником двор старой синагоги мясников.
— Ну, что ты смотришь, Даниил? — сказала бабушка. — Подойди и подними его. — Я терпеть не могу выкрестов. Но когда человек страдает, грех стоять в стороне. Грех.
И я подошел, и тронул его за плечи, и поднял с колен, ибо никто сроду не стоял на коленях во дворе старой синагоги мясников. Не для того мой прадед Ешуа вымостил его, чтобы кто-то бился о булыжник головой. А для того, чтобы человек не утонул в грязи по дороге к господу, если тот вздумает испытать своего раба распутицей или ливнем.
Юдл-Юргис невидящим взглядом впился сперва в Валюса, затем в проселок, где в отдалении, на обочине, как осиротевшие волчата, стояли Моника и Владас, и по рту выкреста, пылающем от боли и унижения, докрасна накалились слова:
— Ты… ты выродок… пьяница… вор… Это мои дети… Моя земля… мое небо. Тьфу!
И он выплюнул свою боль и свое унижение.
— Я мог бы тебя пристрелить, — сказал Рыжий. — Но лучше… лучше помучайся.
Владас и Моника по-прежнему стояли на проселке.
А Дукис лаял.
И в его лае слышалось проклятие.
Собака проклинала человека.
— Эй ты, старик, — окликнул свадебного музыканта Лейзера наш местечковый полицейский. — У тебя вроде бы скрипка.
— Скрипка, — сказал Лейзер.
— Сыграй что-нибудь, пока остальных пригонят.
— Не могу, — отказался свадебный музыкант Лейзер.
— Врешь.
— Мои руки умерли раньше, чем я, — сказал Лейзер.
— Что ты мелешь? Что ты городишь?
— Это не руки, — сказал свадебный музыкант.
— А что?
— Это, господин полицейский, два надгробия.
Туткус, казалось, еще больше вспотел. Пот полосовал его рыхлое, как только что застывший студень, лицо.
— Разве вы, господин полицейский, не видите?
— Ничего не вижу.
— Это-левое надгробие, а это — правое, — и свадебный музыкант Лейзер по очереди поднял обе руки вверх.
Я смотрел на его руки и думал, какая странная, почти колдовская сила живет в его немощном теле. Скрипка Лейзера в выцветшем потертом футляре лежала на булыжнике, как большой гороховый стручок, и в ней тоже было что-то странное и колдовское.
— Когда-нибудь и ваши руки умрут, — сказал Лейзер. — И вы, господин полицейский, не сможете…
Лейзер опустил руки и замолк.
— Что не смогу?
Свадебный музыкант не отзывался.
— Договаривай, старик! — беззлобно предложил наш местечковый полицейский.
— Стучаться не сможете.
— Куда?
— В чью-нибудь спину… Или окно, — тускло произнес свадебный музыкант Лейзер.
— Мудрец! — похвалил Лейзера наш местечковый полицейский. — Руки, говоришь, надгробия, а скрипку за собой тащишь.
— Скрипка — моя жена. Смычок и струны — мои дети. Кто же бросает детей?
— Мудрец! Ей-богу, мудрец, — потом и снисхождением сиял Туткус.
— Господин полицейский, я вам скажу спасибо, — сказал свадебный музыкант Лейзер.
— За что?
— Убейте меня. И вы совершите благодеяние.
— А что же будет с твоей женой и твоими детишками? — поддел его наш местечковый полицейский.
— Они не пропадут. Убейте меня.
Просьба Лейзера, такая простая и неумолимая, ввергла всех в оцепенение. Мельник Ойзерман засопел крючковатым носом и подавленно отошел в сторонку.
Мендель Шварц, гончар и знаток талмуда, отрешенно разглядывал носки своих ботинок, пытаясь по ним, как по Моисеевым скрижалям, прочесть совет и предначертание. А служка Хаим подошел к свадебному музыканту и тихо — он еще никогда так тихо не говорил — сказал:
— Стыдись, Лейзер. Смерти можно просить у бога, а не у полицейского.
Около полудня мы слились с колонной, собранной в других местечках. Столько народу мне еще не приходилось видеть. Видеть-то, положим, я видел, но не на проселке, обросшем низкими, чахнущими от жары соснами.
Первый раз такая толпа поразила меня в сороковом году, в июне, когда открылись двери тюрем. Люди талдычили у ворот и радостно выкрикивали какие-то неслыханные, удивительные слова:
— Конституция!
— Революция!
Второй раз они запрудили нашу рыночную площадь, на которой из неструганых досок была наспех сколочена трибуна. Пинхос Коган, сын портного Бенце Когана, выступая после рыбака Виктораса, буравил пальцем местечковый воздух и возглашал:
— Да здравствует Советский Союз!
— Да здравствует Красная Армия!
— Да здравствует свобода!
И все, кроме мельника Ойзермана и лавочника Гольдшмидта, прилежно отвечали:
— Да здравствует!
Сейчас свободой и не пахло, а Красная Армия была далеко от местечка. Только обгорелый танк младшего лейтенанта Когана торчал в кювете, и лесные голуби гнездились в его открытом люке.
Рядом со мной в колонне, у самой обочины, брел Юдл-Юргис. Он все время поглядывал на сосняк, и я догадался, о чем выкрест думает.
Неужто убежит?
Чуть позади ковылял свадебный музыкант Лейзер, а сбоку тащился Мендель Шварц, гончар и знаток талмуда. Еще к нам жались Сарра Ганценмюллер с сыном Вильгельмом и разувшийся почему-то служка Хаим — то ли башмаки натирали, то ли, бедняга, вспомнил, как шли по пустыне Син наши предки, такие же несчастные, как он.
Прибавилось и конвоиров. Кроме Валюса и Туткуса, появились еще четверо. Не так уж много на полтысячи человек. Но в их полновесных круглых обоймах на каждого было по одной пуле, и эта пуля, а может, еще что-то, невидимое и несмертельное, заставляло колонну течь покорно и бесшумно, как течет под косогором река.
Цепь тянулась от самого горизонта.
Было время, когда я простодушно думал, будто все евреи живут в нашем местечке, будто где-то там, за пожарной каланчой, обитают другие, непохожие существа, и было радостно и немного грустно от мысли, что мы единственные, неповторимые, что, умри мы, с нами кончится весь наш род, и больше не будет ни портных, ни служек, ни столяров, ни могильщиков.
— Он все время следит за вами, — предупредил я Юдла-Юргиса, когда тот — в который уже раз — покосился на сосняк.
— Кто?