Полдень следующего дня - Игорь Сюмкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«А ведь за семь кило получается! — ужаснуло его открытие. — Как только Венька тяжесть такую носила?»
— Перстень… Перстень с рубином подарю! Как обещал… — с ходу, хотя ничего он Веньке не обещал, бросил Хромов на вопрос о том, что жене по такому случаю подарит. Сказал, и тут же из головы вылетело. Не до подарков было.
А искренне Хромова за весь тот день порадовало лишь одно: с рук ему выпитый спирт сошел. Нигде, слава богу, гаишники не прихватили, и в гараже никто, кроме сменщика, не унюхал. А Мишка — парень свой.
Наступил день выписки.
— Давай, Борь, принимай эстафету, — легонько подтолкнув Хромова, пробасил Мишка.
А Хромов, вконец при виде исхудалости Венькиной ошалевший, вместо того, чтоб первым делом букет ей подать, машинально положил те гладиолусы на стул и к детям подошел. На сквозной и плоской двухъярусной тележке лежали три пухлых белых свертка, каждый из которых (подарочно этак) был перехвачен поперек тесемками. Красной и синими. Хромов хотел на руки всех троих взять и не смог, хоть и длиннорук был. Нет, шалишь! Попытался еще раз — и чуть одного не уронил.
— Игрушка тебе, безрукому, что ли? — взвизгнула, побледнев, Венька.
Передернуло Хромова: и от ужаса, при мысли, что вдруг бы и в самом деле уронил, и от голоса Веньки. Нечеловечье нечто в нем уловил. Любая мать так же бы на ее месте ощерилась: собака, тигрица…
Между тем затянули малые нехитрую, односложную песню в три голоса.
«Может, и мне завыть за компанию? Как раз квартет получится…» — не без тоскливости подумалось Хромову.
Стоял он, держал на каждой руке по чаду, неловко и безмолвно их покачивая, неуклюже в такт притопывая и болванчиком заводным на извиняющийся Венькин взгляд кивая.
«Похудела-то как… В чем душа держится?» — с жалостью отметил он через минуту-другую, глядя на беспокойное и одновременно счастливое лицо жены, сидевшей рядом с выделенной в помощь медсестрой на заднем сиденье его с Мишкой «мотора» (Мишка уже за рулем был) и прощально всем провожавшим ее врачам улыбавшейся…
А Венера вспомнила еще и про ату. Без страха. Ей, собственно, было уже все равно, что он о случившемся подумает. Просто у аты сегодня день рожденья…
ИНВЕРСИЯ
Повесть
ОТЦОВСКИЙ ВАРИАНТ
(ноябрь)
В детскую Савин перебрался после того, как Лека женился и съехал. С тех пор здесь мало что изменилось, разве появился зеленый палас во весь пол. Не стали даже соскабливать с оконного стекла Лекину мазню: обе створки крест-накрест перечеркивались белиловыми полосками — на манер бумажных в городах, подвергавшихся в войну бомбежкам. Некогда очень белые и плотные, они заметно, теперь посерели, потрескались, и тонкие прожилки, испещрившие их, в солнечные дни поблескивали золотом.
Вплотную к подоконнику стоял письменный стол. Савин заметил: если сидеть за ним, откинувшись на спинку кресла, и глядеть прямо перед собой, то левое белиловое перекрестье приходится на центр шахтного террикона, торчавшего, примерно, в километре от дома. Савину этот вид напоминал знаменитый антивоенный плакат, висевший в коридоре архива, на котором подобным образом зачеркивалось грибовидное облако. Савину вспоминалось это, кое-кому — другое…
Сидели как-то у него тогдашний начальник разреза Никитин с женой. Занятные были у хозяина с гостем отношения. Савин и сам считал себя, архивариуса, относительно Никитина слишком мелкой сошкой, но тот держался с ним настолько запросто, настолько свойски, что давал своим недругам повод судачить о стремлении подладиться к «летописцу», дабы занять в его объемистом труде местечко попрестижней. Савин-то знал, что это не так, хотя не кто иной, как Никитин, дал добро его идее с летописью разреза и безусловно проявлял к написанному некоторый интерес. Их приятельство не пострадало и после того, как летописец отметил в одной главе, что при попустительстве Никитина продолжалась и продолжалась вербовка по долгосрочным договорам, хотя заведомо было, что задолго до истечения их сроков работы на истощавшемся разрезе не будет хватать даже «старичкам», не то что свежим. Вряд ли Никитин восторгался этой деталью, но остался к такой беспристрастности Савина снисходителен.
Главным в его привязанности к Савину было совсем иное, никакого отношения к летописи разреза не имевшее: архивариус Матвей Савин был отцом Юлии Савиной. Летописец ненавидел это свое основное и унизительное, как ему казалось, положение…
«Что хорошего: быть не самим по себе, а чьим-то там отцом? Чья-то дочка еще туда-сюда, но отец… И кто Юлька такая? Ведь гладиаторша…. Уникальные данные! Мисс Баскетбол! Придумают же… Можно подумать, в том, что она этакая вымахала, есть какая-то моя заслуга. Да она, кстати сказать, несчастнейший человек! Под тридцать уже, а семьи нет и вряд ли будет…» — мысленно брюзжал Савин после разговоров с Никитиным, которого Юлька и все, с ней связанное, интересовало несравненно больше (ревнивую подозрительность летописца обмануть было нельзя), чем кропотливо, строчка за строчкой создаваемая, история руководимого им, Никитиным, орденоносного разреза…
В своих сомнениях Савин доходил до мысли, что Никитин вообще меценатствует лишь потому, что где-то далеко без промаха поражает кольцо или, опережая соперниц, уверенно подбирает отскочивший от щита мяч огромная, мужеподобная Юлия Савина. Он не без злорадства вспомнил, как обошелся с Никитиным Лека.
Посидели тогда: пельмешки, «Старка», расписали с женами пульку. Гость, как всегда, усиленно интересовался Юлькой, которая в свой межсезонный отпуск вызвала к себе бабку, и они укатили по туристическим в Италию на три недели. Никитину было показано фото, полученное накануне с письмом: две широкие, очень похожие скуластые физиономии на фоне Колизея, причем сияющая бабка рядом со своей угрюмой, нескладной внучкой казалась карлицей.
И все бы потом ничего, да перед уходом Никитин надумал поближе познакомиться с Лекой (тот означенное застолье игнорировал), считая, видать, что младший из Савиных тоже отмечен печатью какой-либо благодати. Савин знал, что контактов с его сынишкой гостю лучше избежать, но тот уже толкнул дверь детской.
Сынишка, лежа на диване нагишом (вечер был душноват), читал какую-то толстую, пестрого, нефабричного переплета книгу, машинально потискивая пальцами свесившийся с загорелой шеи крестик. Лежал он на животе и не видеть вошедших не мог, но не обратил на отца с «самим» никакого внимания. Никитин растерянно замялся, покосившись на Савина с неблагодушной уже вопросительностью.
— Может быть, все-таки поздороваешься или хотя бы прикроешь стыд? — бросил Савин невозмутимо-ироничным тоном, какого он старался держаться, когда ему хотелось отвесить Леке оплеуху. От последних он тогда уже отказался, боясь однажды получить сдачи, что означало бы крах, а терять сына, разумеется, не хотелось. И такая вот солидная, убийственная, как Савину казалось, ирония должна была ставить зарывавшегося время от времени сынишку на место.
— Если дверь закрыта, в нее стучатся, — не громко, но отчетливо выговорил Лека.
— Ну, извини, извини… Свои люди, — неуверенно попробовал перевести все в шутку Никитин. — Ты, никак, в нудисты записался? Да и обстановочку вон милитаризуешь… Налетов, что ли, ожидаешь? — кивнул он на размалеванное белилами окно.
Ответа не последовало, но «сам», оправившись уже от неловкости и не желая, видать, пасовать перед сопляком, хоть тот и был братом Юлии Савиной, по-хозяйски прошел к «образам» (дальняя от окна стена была увешана цветными, искусно наклеенными на прямоугольные, полированные дощечки, репродукциями, искусно настолько, что издали они могли показаться росписью) и принялся не без любопытства их разглядывать.
Судорожно и бессмысленно переплетались там уродливые тела людей-нелюдей, каких-то ни к кому живому не относимых существ. Или вот ниже: с ветвей корявого, засохшего дерева свесились, словно занесенная туда ветром тряпка, огромные нелепо мягкие часы, точно такие же возлежат неподалеку на скале, куполообразно ее укрывают, циферблат бугрят ее выступы; между деревом и скалой поблескивает на песке нечто очень обтекаемое, похожее на кисельный сгусток. Грустно-прегрустно глядела Сикстинская мадонна, заточенная в огромном человеческом ухе. В центре же, на самой маленькой из дощечек, было наклеено журнальное фото сухопарого и чернявого мужчины с пронзительным до неприятного взглядом и кокетливо закрученными к ноздрям усиками. «Сальвадор Дали» — гласила латинская надпись внизу.
Савин эту шизу не воспринимал, она была ему просто неприятна, но ничего не оставалось, как, показав Леке за спиной Никитина кулак, встать рядом с «самим». Он с трудом подавлял приступ чрезвычайной неприязни к себе, ибо Савину очень хотелось тогда кое-что сделать, и знал, что решимости не хватит. А как хотелось ему в ту минуту вышвырнуть за порог обоих, всяк по-своему что-то из себя ломавших за счет его, Савина, нервов.