Полдень следующего дня - Игорь Сюмкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Послушайте, граждане, вы зашпанились донельзя (шпанить на языке хореографов означало отлынивать). В чем дело? Так у нас с вами дальше не пойдет. Силой никто вас сюда не тащит. Наоборот, студия платная, — сердито говорил Ковин, ударяя в такт словам длинной гибкой линейкой по никелированной опорной трубке, протянутой вдоль зеркальной стены.
— Хоть бы родителей постеснялись! — кивает он на тех, теснящихся у открытой двери. — Если так и дальше пойдет, я оставлю одну Зою (мама прям-таки тает и преглупо улыбается, я тоже кошу улыбку), а остальных отчислю. Лентяйки пусть идут в хор… На сегодня все!
Говаривал он так не раз и гнул свою линию четко. Родители «обиженных» пытались жаловаться на него дирекции, но студия неизменно занимала первые места в областных конкурсах, Дворец поощрялся всякого рода дипломами и премиями, Александра Ивановича так и норовили сманить другие храмы культуры, и на методы его (руководству ДК, как и всякому начальству, важен был прежде всего результат) смотрели сквозь пальцы, неизменно защищая. Требования Ковина были почти профессиональны, ибо синекурой он студию не считал. Халтурить этот человек был просто неспособен ни в чем. Этим все конфликтные ситуации и объяснялись.
Конечно, я несколько идеализировала Александра Ивановича, который, если уж по очень большому счету, был просто соответствующим своему месту человеком. Месту ведущего солиста неплохой провинциальной труппы и добросовестного руководителя самодеятельной студии. И все-таки одно его качество было поистине бесценным: Ковин не только внушал доверие, но и никогда его не обманывал.
Женат он был на Людмиле Ганиной, которая тоже была солисткой, больше того, постоянной его партнершей. Фамилию, как и большинство артисток, носила девичью, и за кулисами ее привычно, по-свойски величали Ганкой или Ганулькой, в зависимости от отношений. Прозвища из сокращенных фамилий были там у всех. А вот у Александра Ивановича не было! И в глаза, и, что особенно престижно, за глаза его звали Сашей. Фамилия опускалась, но если говорили про Сашу, ясно было, что имеют в виду Ковина, хотя тезок в труппе хватало. Уважали… По фамилии его звала лишь жена.
Я давно окончила студию, но мне по-прежнему ужасно нравилось бывать у них дома. Даже просто так, без особого повода, хотя, конечно же, старалась не надоедать.
— Привет, — томно, хмуро или весело (настроений своих она никогда не прятала) говорила не красивая, но яркая, с характерцем Людмила Борисовна. Дверь всегда открывала она. Подавала мне тапки, которых в квартире было не меньше дюжины пар: гостей в этом доме любили и жаловали. А после премьер к ним вваливался порой весь исполнительский состав, включая кордебалет.
— Ковин, Зоя пришла, — громко говорит она в закрытую дверь кухни, ложась поперек широкой тахты, на которой рядом с подушкой примостились потрепанная книга и голубая хрустальная конфетница с дешевой карамелью: «крыжовником» там, «ликерными» или «мандаринчиками».
— Грызи булыжники, — кивает она на конфетницу, а сама вольготно, не запахивая полы шелкового халата (балерины — народ незастенчивый), устраивает ноги под углом на спинке придвинутого к тахте кресла: естественная для отдыхающей танцовщицы поза, чтоб перенатруженные ноги не отекали. Я и сама отдыхала так после занятий.
— Бери, бери. Хороших нет. Безденежье, мать, жуткое, — придвигает мне конфетницу.
Сластена она была еще та-а-а… В общем-то даже трудно представить ее не хрумкающей в свободное время эти «булыжники». Как всякая сладкоежка, Ганка, разумеется, предпочла бы «трюфели» или «белочку», но безденежье… Безденежьем она называла моменты, когда, влезая в несусветные долги, покупала очередную икону. На иконах она была просто помешана, хотя ставка по их с Ковиным артистической категории в те времена была небольшой. Я, честно, говоря, ее увлеченья не понимала и восторгов по поводу того или иного темного лика на ветхой, с облупившейся местами краской, доске не разделяла, хотя репродукции с «Троицы» или дорублевской «Спас Златые Власы» мне нравились.
Людмилу Борисовну в безденежье трудно было представить без «булыжников», а Ковина я почти всегда заставала на кухне. Готовил в семье только он и мог сделать вкуснятину буквально из ничего.
— Здравствуй, девочка, здравствуй… Давненько не забегала. А мы с Ганиной в кризисе. Решили устроить разгрузочный день. Да и пост нынче. Капусту тушу, — высовывается на секундочку Александр Иванович. — Ну, вы посплетничайте, а то мне некогда.
— Сергеев ногу сломал. Слышала? Ковину придется танцевать вместо него Зигфрида и Альберта. Партии, сама знаешь, наиклассичнейшие и престижные, но не ковинские, не любит их. Холодноваты, характерности ни грамма, брать надо аристократичностью, причем подчеркнутой. А уж чего в Ковине нет — того нет. Пародийно принцы у него смотрятся. Ковин, конечно, расстроился, но делать-то нечего. Не Сизову же Володе из третьего состава танцевать? — заговорила Ганка о вещах, в общем-то хорошо мне известных.
И далее она продолжала пояснять, какие партии ковинские, какие — нет, какие — ее, какие — чужие. Что, скажем, на Ковине держатся «Барышня и хулиган», «Пер-Гюнт», «Бал-маскарад», где он танцует и Арбенина, и Звездича, «Корсар», а про Красса или Тибальда и говорить не приходится — его коронные. На московских гастролях в «Культуре» за них отмечали. А ведь как ведущий солист мог бы танцевать и Спартака, и Ромео. Не хочет. Тибальд и Красс в этих постановках сложнее, ярче.
— Или взять опять же меня, — продолжала Ганка. — Зачем мне набиваться на партию милой кошечки Китри в «Дон-Кихоте», если я, Зой, по характеру явная Кармен в «Сюите», в «Спартаке» Эгина и никак-никак не Фригия, а в «Бахчисарайском» не Мария, а именно Зарема.
Разгорячась, она говорила и говорила о том, о чем толковала уже не раз, не два, и, пусть это, несомненно, носило оттенок легкой самовлюбленности, я готова была слушать до бесконечности… Господи, какими счастливыми казались эти два любимых мной человека: они могли позволить себе что-то танцевать, от чего-то отказываться. Для меня их милая и вызывающая еще большие симпатии привередливость в выборе так и оставалась сказкой…
Еще в студии, на ежегодных экзаменах по классике, у других девчонок оценки бывали самые разные, я же ходила в вечных четверочницах. Пятый балл просто снимали. Из-за ног, полных, слишком полных для балерины, тем более, что в пустоте сцены тела артистов, оптически укрупняются. Пятерок я не получала ни разу. В этом мне не могли помочь природная пластика, музыкальность и даже необыкновенно высокий, планирующий прыжок, которым восхищались все комиссии, наезжавшие раз в год из хореографических училищ для отбора наиболее способных студийцев. Ситуация была достаточно нелепой: мой «летящий» прыжок зиждился на силе толстых ног — профессиональное достоинство, вытекающее из профессионального недостатка.
И вообще, полнота ног, лишившая меня балетного будущего, вне студии вовсе оборачивалась бедой: лет с четырнадцати начали приставать, причем не парни, а мужчины под тридцать и далее, которых мои бедра обманывали своей взрослостью. Веселого в последние доинститутские год-два было маловато. Работа с детьми казалась мне тогда делом заведомо скучным, а идти кривляться в оперетку (был такой вариант), с детства мечтая о Жизели или Одетте-Одиллии, противным. Хандрила, худела — исключительно лицом почему-то, срывалась по любому поводу. Но переболела. Окончила институт, руковожу студией. Господи, какой радостью было заниматься с Верочкой! По индивидуальному плану…
Работалось в охотку, но долго на корточках не усидишь, полоть же, стоя в наклон, неудобно. После шестого рядка у меня основательно затекли ноги, заныла поясница, нажгла о пучки скользких, неподатливых стеблей пырея ладони. И день выдался жаркий, несколько раз уже прикладывалась к термосу с грибом. Великолепный напиток!
Лека полол куда расторопней и, пройдя очередные три рядка, окучивал прополотые гнезда. Он без умолку, снова и снова, но ненадоедливо, мурлыкал «Утро туманное», совсем, казалось, обо мне забыв. Я знала, коль он за что-то брался: строчил ли ежедневной газетный материал, писал ли для души или, предположим, белил потолок — все у него шло на запале, от и до без передышек, как бы сильно он при этом ни уставал. Перекуры расхолаживали Леку напрочь, он мог бросить затеянное на половине.
Я считала это безволием, одной из его слабостей. Но слабости свои Лека просто лелеял, едва ли ими не гордился, утверждая, что человеческую индивидуальность составляют не достоинства, которые всегда понимаются заведомо стереотипно, и их даже в самом достойном человеке не больше десятка (по числу библейских заповедей), а сопутствующее им бесконечное число слабостей, причуд, противоречий.
«Самый большой человеческий недостаток — отсутствие недостатков! Алексей Савин», — изведя целый стержень моей импортной губной помады, вывел он однажды на стене нашей комнаты этот кокетливый и не совсем самостоятельный афоризм.