Ноа а ее память - Альфредо Конде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, я родилась в С. в марте месяце. Роды моей матери проходили нормально, присутствие врача не потребовалось, обошлись одной лишь горячей водой, и все завершилось благополучно благодаря стараниям той, кто должна была стать моей кормилицей, а стала лишь повивальной бабкой. Едва увидев меня, моя мать решила дать мне грудь и сама заняться моим вскармливанием, заслужив своим решением в моральном плане презрение всего семейства, а в физическом — изгнание. Дело в том, что на так называемом Семейном совете, о коем я вкратце упоминала раньше, было решено, что, как только я появлюсь на свет, моя мать тут же возвратится в наш городок, исцелившись от мнимой водянки, и все вернется на круги своя: достопочтенный отец — к своим проповедям, моя мать — к своим покровам, и все пойдет, как прежде, вновь вписываясь в привычную схему, которую чуть было не разрушило мгновение безумства. Целые века терпения и тяжелейшего труда, потраченные на то, чтобы создать достойную семью, и все впустую из-за безрассудной страсти поздней любви. Но моя мать отказалась. Она согласилась отправиться в С. с тем, чтобы произвести меня на свет, а едва родив, решила не сдаваться и оставить все как есть.
Я понимаю, что то, как я это описала, похоже скорее на сообщение в газете; я знаю, что лучше прибегнуть к иронии и несколько дистанцироваться для того, чтобы заставить вас улыбнуться в восторге от вашей собственной проницательности, от остроты ваших умозаключений, а не говорить обо всем этом так прямо. Но ведь речь идет о моем происхождении, о первом смелом поступке моей матери, о ее самоутверждении в этом мире, о ее любви ко мне, о ее любви к моему отцу, пусть это и похоже на сообщение в газете. И она вызвала моего отца, заставила его приехать в С., показала ему его дочь и заявила со всей определенностью, что не расстанется с ней. Вдвоем они решили, что для моего воспитания более всего подходит М., туда-то и переехала моя мать. С ней поехала кормилица, которая превратилась в экономку. Мой отец взял на себя все заботы: в течение многих лет он содержал нас троих. Однако надо дать передышку моей памяти, постепенно заполняющей лагуны, о которых я ранее говорила, и вызывающей из небытия те песни, те мелодии, к которым всегда нужно возвращаться.
Утро постепенно уходит. Я представляю себе яркий блеск солнца над облаками, глядя на окутывающий меня сероватый туман, заставляющий нас, погружаясь в самих себя, ласкать взглядом расплывчатые очертания, которые он по своей прихоти то отдаляет, то приближает. Море теперь кажется свинцовым, а ведь совсем недавно оно было зеленовато-голубым, и лилии уже не сверкают ослепляющей белизной. Я уже не лежу в лилиях; я медленно бреду, погружаясь в серый туман, который постепенно окутывает все вокруг, и сожалею о сентиментальных путешествиях в прошлое и будущее, совершенных моими чувствами. Я медленно бреду, размышляя о заросших кустами ежевики дорогах, заброшенных, застывших в тиши забвения, которые уже никогда не вернутся к жизни. И я вспоминаю картины детства (мы приходили сюда купаться), обшарпанные парусники, привозившие глину и черепицу на причал, ныне заброшенный и разваливающийся, как раз рядом с Лодочным мостом; я вспоминаю картины детства, органично вписывающиеся в ландшафт, естественные для того времени формы; эти формы раньше собственно и составляли ландшафт, ибо в ту пору картины были живыми: в них люди обрабатывали земельные наделы, что теперь покрылись даже не зарослями дрока, а настоящим лиственным и хвойным лесом. О, сколь же долог и труден был путь, приведший меня сюда! Каменные олени также растворяются в тумане, опускающемся на склоны под порывами ветра, и я вновь оказываюсь в плену печали. На этой земле обитали люди, а теперь, в двадцати минутах езды от центра города, она вся заросла ежевикой и пребывает в полном запустении, простирающемся гораздо дальше оленей на каменных плитах, вплоть до ближайшей пустоши. В любой момент кто-нибудь может поджечь лес, и среди черных обгоревших пней навечно останутся скелеты кроликов и волков, лис и ласок, которые надеялись укрыться от языков пламени в прохладе папоротника, ища убежище среди первозданных камней этой земли, прежде чем те превратятся в голые скалы, на которых больше никогда не расцветут лилии и никогда не родятся мечты моей запоздалой молодости, уже покидающей меня. Да, кто-нибудь подожжет лес и выберет для этого сияющий солнечный день, и воздух вдруг станет тяжелым и чужим, чужим и мутным, и весь этот край станет другим, чужим, потому что серый цвет неба будет уже не тот, что теперь: пламя охватит сосны и эвкалипты, и цвет неба и запахи станут другими, чужими; и когда я думаю об этом и представляю все это, меня переполняет печаль, я теряю рассудок, и мои мысли принимают совершенно непредвиденное направление. И тогда, решив схитрить, я перехожу на трусцу, вроде той, что привела меня сюда, и размеренно вдыхая воздух, быстро расправляюсь с той жизненной квотой, которую только что надумала было сберечь; ибо я не знаю, стоит ли сохранять ее для того, чтобы увидеть подобные разрушения. Я плавно ускорю ритм, дыша все чаще, и из восьмисот двадцати трех миллионов четырехсот сорока тысяч вдохов, входящих в мою квоту, я в течение двадцати минут полностью расправлюсь по меньшей мере с девятьюстами, и когда я, уставшая и потная, вновь упаду, пусть не среди лилий, но хотя бы в заросли ароматного укропа, у меня уже накопится достаточно ярости для того, чтобы вновь предаться воспоминаниям о детстве, которое у меня украли, об играх, которых у меня не было; для того чтобы постараться забыть об одиночестве, окутавшем столько серых часов, столько часов, столько дней в ожидании низкого хриплого голоса; ведь только он мог бы заполнить пронзительные пустоты, черные дыры тоски, тайные, сухие протоки подавленных слез.
III
ое детство в М. было чудесным: горячий шоколад и чурро{10}, восхитительные прогулки за руку с отцом — их было столько, и они были так восхитительны, что при мысли о них сердце мое наполняется музыкой, и во мне возникают неожиданные воспоминания и всплывают легенды, либо рассказанные им, либо пришедшие ко мне древними путями, берущими начало в его ладонях.
Чудесное детство незаконнорожденной девочки, для которой отец был мимолетным гостем, чем-то вроде путешественника, и появлялся для того, чтобы потакать капризам, прихотям и приступам упрямства, о которых слагают легенды, и делал он это так незаметно, как растет трава, так тихо, как нисходит сон.
Я прожила в М. семь лет, семь первых лет. Я помню матовые камни, поглощающие свет, постоянное ощущение пыли и вечный грохот улицы, который становился глухим и хриплым среди белых оштукатуренных стен, со временем приобретших оттенок то ли охры, то ли кофе с молоком, а может быть, сероватый или бледно-голубой, похожий на тот, что иногда бывает у воздуха, только еще бледнее; о, этот воздух М., столь для него характерный, а ныне такой чужой… Мы жили на улице Генерала П., в доме номер одиннадцать, и теперь, не знаю уж почему, мне кажется, что на бульваре перед домом росли деревья и что одно из них возникало прямо передо мной, когда я открывала балконную дверь; весной на дереве появлялись гнезда, и для моего отца это служило поводом поведать мне историю о далекой зеленой стране, куда однажды я должна вернуться, потому что это моя страна и мы принадлежим ей; на этом дереве выводили трели птицы, и на нем мой отец развешивал грезы и дарил их мне. У домов на нашей улице были симметричные окна и одинаково расположенные балконы, здесь ничто не резало глаз, и ночные фонари всегда светили одинаковым светом, а палки ночных сторожей, которыми они постукивали о плиты тротуара, издавали всегда один и тот же звук. Это была улица, спроектированная с помощью рейсфедера, под прямым углом к другим, спланированным точно таким же образом, и так до бесконечности, в однообразном воспроизведении лабиринта углов и симметричных линий.
Мы перебрались в М., когда мне исполнилось лишь несколько дней от роду, и наше путешествие было, по всей видимости, печальным, а может быть, освободительным, а возможно, печально-освободительным. Но к чему играть слонами?
В спешке написанные письма и ответы на них полетели от моих бабушки и дедушки к моей матери, от моего отца к моему деду, от моей матери к моему отцу; это были короткие, категоричные послания, в которых сообщалось о принятом решении или уведомлялось о намерениях. «Никогда больше не возвращайся». «Я уезжаю навсегда». «Обдумай все как следует, оставь там девочку и возвращайся к выполнению своих общественных обязанностей». «Мои обязанности сводятся к заботам о моей дочери». «Этот ребенок — плод греха». «Этот ребенок — плод любви». Я обхожу здесь стороной комментарии моего отца, поскольку не уверена в точности цитирования, и оставляю их до тех времен, когда в мои руки попадет наконец эпистолярная летопись моего появления на свет и я смогу все проверить. Похоже, письма моего отца написаны не слишком церковным, скорее библейским языком; видимо, настолько библейским, что даже в огне не сгорели.