Реформатор - Юрий Козлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никита подумал, насколько же в таком случае несовершенен и неуверен в себе Савва, который не просто предъявлял к окружающему миру какие-то требования, но еще и стремился во что бы то ни стало привести мир в соответствие с этими требованиями. Вероятно, то была высшая и последняя стадия несовершенства и неуверенности, в сравнении с которой люди, порицающие вора души и врага сущего за бездеятельность, представали вполне добропорядочными и гармоничными гражданами.
«То есть народ прав, — уточнил Никита, — даже когда не прав?»
«Относись к народу одновременно как к своему умудренному жизнью отцу и своему же неразумному малолетнему сыну, — посоветовал отец Леонтий. — Чти его, как отца, наставляй, как сына. В сущности, народ есть ты, а ты есть народ. Поэтому с народом, с государством будет так, как думаешь и поступаешь в этой жизни ты. Эту связь мало кто чувствует и понимает, но она существует. Божественное измерение жизни, — продолжил отец Леонтий, — заключается в том, что она такова, как думаешь о ней ты. Если ты видишь в ней Бога — Он там, и жизнь светла. Если нет, Его нет, и она сумеречна. Суть веры в том, что ты сам творец своего мира. Суть свободы, которую предоставил нам Господь, в том, что Он никому не навязывает Себя, а предлагает каждому свободно к нему присоединиться на условиях, которые каждый определяет для себя сам, увидеть Его в себе, сделаться Его частицей. Мир, — строго посмотрел на Никиту отец Леонтий, — стоит на одном-единственном ките. И этот кит — Господь».
«А народ?» — с тоской спросил Никита.
«Народ чует благо, — ответил отец Леонтий, — как верблюд воду. Как, впрочем, и правду. Вот только путь к ним, в отличие от верблюда, выбирает не всегда самый прямой и быстрый».
«А также честный», — заметил Никита.
«В любом случае не о нравственной ущербности народа надо говорить, — возразил отец Леонтий, — а о его доброте, если он готов ради грядущего блага простить своему руководителю отступление от добродетели».
«А если народ и руководитель по-разному понимают как добродетель, так и отступление от нее? — поинтересовался Никита. — Если руководитель из принципа не собирается отступать от своего варианта добродетели, который как раз и препятствует грядущему благу, ради которого народ готов ему все простить?»
«Между двумя или сотней вариантами добродетели, — ответил отец Леонтий, — есть определяющий — твой. Он — та самая гирька, от которой все зависит. На какую чашу бросишь, та и перетянет».
«А если я не знаю, на какую?» — воскликнул Никита.
«Значит, до тех пор весам колебаться, — ответил отец Леонтий, — до тех пор народу и государству не знать покоя, до тех пор длиться неопределенности — “черной дыре”, в которой бесследно исчезает жизнь, до тех пор торжествовать врагу сущего и вору души. Где ясно и светло, там нет испуга и сомнения. Они там, где зыбко, сумеречно и, следовательно, все возможно».
В любую сторону, подумал Никита, по периметру Божьего Промысла.
Солнечный свет с трудом преодолевал бетонные фильтры. Но когда он добирался до церкви, то, как будто топил ее в благоуханном золотом воздушном масле. Была осень, и редкие листья летели сквозь воздушное масло, как золото сквозь золото, как светлые и ясные мысли сквозь настроенное на божественную волну сознание. Никита вдруг отчетливо (как матрос долгожданную землю) увидел, что мир, помимо того, что разделяется по тысячам признаков, как лезвием-рекой разрезается по двум главным. На одном берегу — Бог. На другом — «все возможно». На берегу Бога было восхитительное в своем совершенстве, пронизанное светом… золотое безлюдье. На берегу «все возможно» — черно от людей, казалось, там сгрудилось все человечество. Контуры не то муравейника, не то многоэтажного паркинга, но, может, и новой Вавилонской башни отчетливо просматривались на этом берегу. Никита подумал, что один раз Бог уже разрушил Вавилонскую башню, имя которой было «глобализм», но люди зачем-то возвели ее снова.
Потому что верили не в Бога и, следовательно, не в Его волю, но во «все возможно».
И это было странно, потому что «все возможно» — являлось обманом, миражом, тогда как Бог был любовью и истиной во всех инстанциях.
«Выходит, что любой выбор — благо, — мрачно констатировал Никита, — любой, не важно правильный или нет выбор, предпочтительнее сомнения, испуга и так далее?»
«В сущности, выбор — гордыня, — посмотрел поверх толстых бетонных лент в тонкое, как золотая фольга, небо отец Леонтий. — Если человек живет по совести, уважает старших, хорошо учится, не обижает малых сих, перед ним не стоит проблема выбора, потому что он уже его сделал, не делая никакого выбора, на всю свою жизнь. В принципе, все просто, парень, — подмигнул Никите отец Леонтий. — Просто не всем по нутру простота, которая лучше воровства!» — надвинул на глаза шлем, запустил «Harley-Davidsоn» рванул, встав на шипованное колесо, как медный (кожно-металлический) всадник от церкви вверх по развязке, как по вертикальной цирковой стене.
Должно быть, он куда-то опаздывал.
На золотой берег божественного безлюдья?
Никита был готов лететь следом за ним бездумным осенним листом, пустым полиэтиленовым пакетом, конфетной оберткой, сплющенной сигаретной пачкой, даже и птицей, рыбой летучей, гадом ползучим, то есть осмысленно не возражал лететь (ползти) за ним Никита, но ветер его судьбы, похоже, дул в иную сторону — на периферию периметра Божьего Промысла.
…Никита подумал, что грешен по всем перечисленным отцом Леонтием пунктам за исключением единственного — учился он хорошо. Более того, не было для него в жизни занятия милее, чем учиться. В этом было невозможно признаться, но уже сейчас — на третьем курсе — Никита… искренне печалился, что учиться остается всего-ничего — каких-то два года.
Он не соглашался с Пушкиным, что «на свете счастья нет, но есть покой и воля». По его мнению, «покой и воля» являлись составными частями счастья — категории сугубо индивидуальной, в том смысле, что то, что для одного человека было счастьем для другого вполне могло быть кошмаром и бедой. Никита знал, что есть для него счастье, но «тайным» знанием.
Он пережил это счастье… во сне.
Там, в мире разомкнутого, незаземленного, как говорил Савва, то есть освобожденного сознания, как в некоей космической вакуумной лаборатории, каким-то образом «выплавлялось» химически (алхимически?) чистое счастье. В нем естественно соединились два магических компонента — элексир вечной юности (когда, как не в юности самое учение?) и философский камень в истинном своем значении, то есть не когда свинец превращается в золото, а когда опыт жизни переплавляется в мудрость. Видимо, где-то поблизости находился и третий элемент — гомункулус. Никита даже знал, где именно.
Была у него на сей счет теория.
Насколько беспомощен и ограничен в своих возможностях гомункулус в земном мире, полагал Никита, ровно настолько же беспомощен и ограничен в своих возможностях человек в мире снов. Там, в мире снов человек — тот же гомункулус, экскурсант, наблюдатель, которому, тем не менее, иногда кое-что приоткрывается.
Никита хранил этот сон в душе, потому что ни до ни после не испытывал столь законченного (райского?) ощущения счастья.
А был сон довольно прост.
Никита с замирающим сердцем спешил по вымощенному плиткой средневековому университетскому коридору в аудиторию, прижимая к груди толстые в переплетах из ослиной кожи книги. И больше всего на свете боялся опоздать на лекцию, так как откуда-то (опережающе) ему было известно, что именно на этой лекции он узнает истину, которую невозможно узнать. Истину, вмещающую в себя всю полноту знания о сущем и сверхсущем. То есть узнает сразу все обо всем. В странном этом сне ему приоткрылась невообразимая прозрачная глубина универсального, вечно обновляющегося знания, и мнилось Никите, что эту лекцию в аудитории для избранных, куда он пуще смерти боялся опоздать, прочитает… чуть ли не сам Господь Бог. Священный трепет переполнял семенящего по каменному коридору Никиту, что он опоздает, двери закроют и, следовательно, никогда он не попадет на ту единственную лекцию, попасть на которую ему хотелось больше всего на свете.
Самое удивительное, что тут-то сон и оборвался. То есть, вероятно, он длился далее, но уже вне сознания Никиты, которому оставалось только надеяться, что на лекцию он все-таки успел. Немало лет минуло с той поры, а до сих пор Никита Иванович жил с предощущением (так и не узнанной) истины в душе.
…Тогда он как раз писал курсовую работу по новейшей истории: «Крах СССР и крах человечности в мире».
Дело в том, что крах СССР оказался гораздо более сложным и растянутым во времени процессом, нежели мнилось поначалу. Лет эдак пятнадцать Россия жила запасами «крахнутого» СССР. И, похоже, решила, что будет жить ими вечно. Но не получилось. Совершив длинный круг, насытив ресурсами, технологиями и деньгами «многия страны и люди», крах (как и не уходил) вернулся (остался) в Россию (и).