На исходе дня - Миколас Слуцкис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, я… — Наримантас растерян, как будто пришел объявить приговор и не нашел преступника; тайком давит себе на больную мозоль, чтобы напомнить: она же еще не спросила о здоровье Казюкенаса! Но и для него Казюкенас — уже не тот тяжелый больной, который не может ждать; пусть потерпит, ведь ради его блага явился он сюда…
— Чувствуйте себя, пожалуйста, как дома! Скиньте пиджак! Жарко.
Она заходит сбоку с полотняной скатертью в руках, ей неудобно, складки ее цветастой юбки задевают неловко подобранные колени Наримантаса — словно шелестит буйная осока, когда все глубже и глубже забредаешь в подернутую нежной рябью озерную воду… Откуда это терпкое, пьянящее чувство? Из детства? Из снов? Из глупой мечты, которую и мечтою-то назвать стыдно? Вместе с пиджаком он как бы снимает с себя и отдает ей твердую скорлупу и слышит шелест травы, видит повисшую на серебристых стеблях росу, вздрагивает от змеек воды в голенищах резиновых сапог; свистит осока, он бредет к берегу, ощущая бедром трепещущего в мешочке линя, берег — пологий и зеленый — приближается, доносится приветливое «До-о-брое утро!», опираясь на суковатую палку, приветствует его какой-то старичок, он отвечает и не спеша шлепает к сухой земле; с одежды капает вода, а вместе с ней уходит из сердца тяжесть — никому тут не взбредет в голову, подкараулив тебя, вымаливать квартирку для племянника, или разрешение на постройку гаража, или протекцию для дочки, поступающей в отгородившийся конкурсами институт, абсолютно никто ничего у него не клянчит — ковыляет себе человечек, облаченный в старье, бродивший с удочкой по вязкому дну, и не надо ему никакой персональной «Волги», стоящей в тени прибрежных лип, резиновые сапоги обрастают сухой пылью проселка, а вот и шоссе, поднимает завесу пыли старенький автобусик, шофер никак не наберет сдачу, возьми пятерку, нет, в городе разменяешь, приятель; прибежавшие из детства деревянные лачуги местечек жмутся к обочинам, но красные, как огонь, мотоциклы в палисадниках и телеантенны, возвышающиеся над скворечниками, — уже из сегодняшнего дня, тоже немножко устаревшего, щемяще грустного; мелодично позвякивая, вылезают из сидении пружины, всю долгую дорогу пахнет пылью, коровьим навозом и гвоздиками — скуластый старикан везет целое ведро гвоздик, гм, а ведь моей-то понравилась бы эта охапка горящих углей, не продадите ли? Или, может, поменяемся? А что взамен? Гм, может, сунуть деду талон на ковер, помешались нынче все на этих коврах; стоп, ты уже не всемогущий, в кармане лишь сдача с пятирублевки, а старик вот-вот вылезет, только его и видели, жалко, чертовски жалко — бери, человече, даром, все равно кому-нибудь отдал бы, не любит сноха гвоздик, твоя, видать, не из капризных, и вот уже полотняная кепка старика плывет над кустами, как птица, обочины больше не жмутся, и маленькие городки не бегут к пыльному автобусику, словно к чуду, широко разливается дорога, уже два ряда машин соревнуются, кто быстрее, сходят с ума от желания вдоль и поперек пересечь этот зеленый маленький край, кажется, в воздух взлетят от скорости. Вот-вот опояшется город заводами, эстакадами, выстрелят в небо железобетонные башни, в одной из ячеек такой башни она — теплая, истосковавшаяся, радостно изумится, когда ввалишься грязный, нагруженный гостинцами, а губы от улыбки расплываются — одурел, что ли, как я буду живую рыбу чистить? А гвоздики, господи, какие славные гвоздики! Ее голос вылущивается из мигрени, и ты забываешь, кто ты есть — Александрас Казюкенас, прозванный когда-то Золотаренком, а ныне высоко, очень высоко взлетевший, или загнанная кляча — Винцентас Наримантас, днем и ночью волочащий больничное ярмо, не поспевающий за проделками Дангуоле Римшайте-Наримантене, не только не спроворивший диссертации или доцентского звания — лишнего рубля не имеющий, но тебе не разрешается, подперев подбородок, распутывать странные проделки судьбы, не разрешается снова влезать в колючую и грубую, самому тебе опостылевшую шкуру, между тобой и твоим нелегким прошлым, тобой и путаным настоящим, тобой и твоим неясным будущим — она, свежая, уютная, понимающая, хотя и догадывающаяся: через полчаса ты снова будешь палить сигарету за сигаретой и недовольно морщиться; прикоснувшись щекой к ее волосам, только что пахнувшим озером из детства, и вновь отстранив ее, станешь мрачно думать о детях, которым вовремя не послал перевода, или об анонимной жалобе по поводу дома отдыха…
— Кофе, чаю? Как-то не доводилось угощать врачей. Может, коктейль? Мигом собью!
— Ничего не надо… Работа.
— Так не отпущу! Вина? Может, коньяку, доктор?
— Рюмочку коньяку.
От глотка по телу растекается тепло, ноги больше не горят, приятно зудят оттаявшие подошвы, и нежные иголочки покалывают изнутри, размягчают мышцы. Нет, не Казюкенас он, а врач, заглянувший туда, куда не заглядывала даже мать, родившая Казюкенаса, тем более Айсте — незаконная жена, она не забывает, кто он, и он обязан не забывать. И не забудет! Изнутри обжег стыд, будто чужим именем назвался и присвоил принадлежащую другому радость.
— Спасибо, засиделся. — Наримантас выпрямился в кресле, сейчас встанет, произнесет несколько самых необходимых слов, пусть они и не будут означать того, что значили бы, скажи он их вначале.
— Зачем так официально, доктор?
Зазвонил телефон, вызвал Зубовайте в прихожую. Выбежала нервно, точно на пожар. Может, там ее настоящая жизнь, не здесь — если не поспеет, ловко припрятанные тайны проникнут в комнату?
Едва вернулась, не решив, что ему сказать, снова позвал телефон. Простонав сквозь стиснутые зубы, опять кинулась в прихожую — никак не погасит невидимый огонь.
— Уф, выдернула вилку… Посидите! Терпеть не могу звонков. Мигрень из-за этого телефона. Господи, как она меня измучила! Не посоветуете ли, доктор, лекарства?
Обратитесь к невропатологу. Неприятности на работе?
— Напротив! Предлагают прекрасный ангажемент. В Польшу и Болгарию.
Понимаю, понимаю. Мирная часть разговора окончена, больше не удастся ему посидеть в шкуре Казюкенаса, это несерьезно и, возможно, непорядочно — вот что он понял.
Ножами меня эти звонки режут. Не удивляйтесь! Привыкла жить от звонка до звонка… Ждешь, ждешь, часы превращаются в сутки, недели, годы. Когда нервы уже не выдерживают — звонок! «Прости, дорогая, важное заседание. Прости, командировка. Прости, дочь приезжала…» Кажется, не жила я, только ждала.
— Вы знаете его детей?
Зубовайте откидывает голову, минутку как бы прислушиваясь к надоедливому, через одинаковые промежутки времени повторяющемуся звуку, который периодически возвещает о беде, потом, решив больше не слушать, не отвечая на вопрос, продолжает:
— Всю жизнь жду и жду. Собрались ехать. Вдвоем. Неважно куда, к озеру или в ресторан пообедать. Звонок! «Прости, гости из-за рубежа!» Или: «Прости, авария на объекте!» И снова ждешь, как журавль дождя… Когда ни на что больше не надеешься и уже забыла, сколько таблеток люминала приняла, — звонок! «Вари кофе, и побольше. Прикачу с гостями, нужные люди, так сказать, отдохнем в неофициальной обстановке…» Вваливаются выпившие, втаскивают ящик шампанского… «Песню, самую красивую песню, небось всякую шушеру веселишь!»
— Он пил?
— Рюмку-другую… С нужными людьми и побольше… Только иногда будто какое затмение на него находило — хлещет, пока не почернеет. Зачем? Почему? И молчит как каменный…
Имя не названо — Казюкенас возникает, но не торопится заявить о себе, пока что вырисовывается лишь туманный силуэт.
— Давно с ним знакомы?
— Десять лет. Ему пятьдесят три. Мне двадцать восемь. Удивляетесь, доктор? — Он старается не смотреть на морщинки вокруг ее глаз и рта, которых она не скрывает. — А в ожидании не десять — сто пролетело… Все сто дожидалась его развода. Ведь не жил с женой! «Скоро, уже скоро, дорогая, вот старика министра отпустим на пенсию, заскорузлых взглядов человек. Терпение, дорогая, обогреется новый в кресле — тогда!» Я так ждала. Другие тоже не святые, а на тебя собак вешают… В одном месте я его родственница, в другом — секретарша, массажистка… Желая задобрить, повез как-то на Черное море. Белый глиссер, пальмы, хачапури, словом — рай. Ночной рейд дружинников, и тащат меня из гостиницы в милицию. «Не волнуйся, все улажу, дорогая!» Ночь — в отделении, в обществе сомнительных дам, наутро снова смарагдовое море, снова жестяные пальмы. Меня с ума сводит их шелест, страшное солнце, а он… Все ведь уладил, как обещал, чего же беситься? Подхватила платья и на аэродром, он следом. С тех пор для меня и палангские каштаны жестяными пальмами шелестят… Не верите?
— Но ведь вы, — Наримантас чуть не ляпнул «артистка», — привыкли быть на виду.
— И вы, трезвый эскулап, жуете мещанскую мудрость? — Зубовайте передернула плечами, словно сквозь гардины пахнуло холодом. — Ко всему привыкла? Без сомнения. Иначе, притащившись с концерта, открыла бы газ и не закрыла. На сцене Айсте звезда, за кулисами — злая кошка, не тронь, поцарапает, да и какой можно быть среди шакалов? Тонкокожую загрызли бы… Я же вам призналась: люблю украшать гнездо, чистить перышки. Иногда начинаю думать, что я действительно наседка, как и все прочие: муж, детские кашли, насморки… — Она снова горько усмехнулась, стыдясь откровенности. — Не верьте, доктор. Долго я не выдержала бы среди кастрюль и хнычущих малышей… Нет!