На исходе дня - Миколас Слуцкис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Он больной. — Наримантас тупо отбивал ее меткие удары.
— Да, больной, но и человек! Мы, медики, тоже люди, однако стараемся скрыть свои слабости, словно прыщавую кожу… Особенно вы, доктор, простите за дерзость! Я так восхищалась всегда вашей сдержанностью, старалась во всем подражать… А теперь сомневаюсь… — Их окружал и будоражил город, пестрый и веселый, однако с трудом проветривавший пыльные, забитые бензиновым чадом легкие. — Не хочу больше величать вас доктором, как будто и в этом ложь! Даже и теперь не станете сердиться?
— Ну что вы, Касте, пожалуйста.
— Поговорим о ней, об артистке. — Она пропустила мимо ушей неискренность в его ответе. — Осудили мы ее, едва увидев, и вы и я. Справедливо ли? Представляю себе, как вы торжественно объявите: великий человек соизволил разрешить вам аудиенцию, уважаемая! А может, этот «великий человек» осточертел Зубовайте, как не знаю кто? Зачем ей обременять себя больным?
— Неужели забыли, Касте? Любовь и тому подобное…
— Какой прок от его любви? Одна морока! Вам не понять… Зачем Зубовайте беспомощный старик, у которого?..
— Я попросил бы!.. Ставить диагнозы позвольте врачам!
— Мы не в больнице. Говорю, что думаю.
— Для меня всюду больница. — Наримантас отступал от раскрасневшейся Нямуните, от ее открытых, не сдерживаемых больше привычным послушанием упреков и одновременно сожалел, что прошел, канул в небытие неповторимый миг возможного сближения.
Они сказали друг другу слишком много и отныне будут вынуждены еще сильнее замкнуться.
— Слова, слова! Нет человека, которому работа заменяла бы все на свете, хотя вы действительно больше, чем кто-либо, походите на такого…
— Может быть, вы и правы, Касте, но, если Зубовайте… если она окажется вдруг единственным лекарством, нужным больному, я согласен за волосы ее приволочь!
Нямуните охнула от удивления, лихорадочно порылась в сумочке, отыскивая носовой платок. У нее такой вид, словно она проиграла в суде дело, которое любой ценой стремилась выиграть. Отвернулась, плечи у нее задрожали, и Наримантасу пришлось изо всех сил сдерживать себя — уже протянул было руку, чтобы приласкать, успокоить… Перед глазами мелькнула наколка на груди того алкоголика — ее имя, обвитое кольцами ужа. Сердце схватило, сжало, и он, как учил больных, сделал несколько глубоких вздохов.
Мозоль? Этого еще не хватало. Пока стоишь — терпимо, а едва тронешься — в ступню врезаются мучительные шипы, не желает нога умещаться в криво стоптанном тесном башмаке. Теперь на истомленную зноем листву, на лениво бредущих, измученных жарой прохожих Наримантас вынужден смотреть сквозь мутящую рассудок боль. На миг в его отуманенном сознании всплывает оживленное, с глазами навыкате, бодро смотрящее мимо него вдаль лицо. И знать Дангуоле не хочет, что обувь ее Винцаса просится на помойку… Себе сразу по несколько пар покупает, потом перепродает кому-нибудь за полцены, выбрасывает. Были же у него почти новые, выходные, засунула куда-то, разве найдешь… Острая боль перешла в тупую, уже не обжигает, если поджать большой палец, и, не стесняясь, прихрамывать, но теперь она поднимается вверх, застревает в левом боку. Ковыляй, как хромая лошадь, по милости Дангуоле Римшайте-Наримантене, в то время как тебе следовало бы войти легким шагом посланца богов или хотя бы герольда. Улыбнулся своему сравнению, а в уголке сознания царапнуло: кто-то, наверно, смеется над его донкихотством. Может, Нямуните, прижавшая к глазам платок и оставившая ему покалывание в боку, неприятное напоминание об осенних мужских заморозках — стенокардии? Может, Жардас, с которым он выпил стопочку для храбрости, а может, и Ригас, закусивший острую улыбочку: что, отец, все человечество спасаем? Если и спасать, то срезав мозоли!..
Айсте Зубовайте распахнула дверь, прежде чем костяшки его пальцев коснулись белой филенки, будто все время, пока они не виделись, она не переставала ждать, не сомневаясь: вот вот постучится. И все же наспех взбитые волосы, ненакрашенные губы, жалкая улыбка свидетельствуют: визиг застил ее врасплох. Удивил так, что даже не обрадовалась она своей победе, тому, что сломила упрямство хирурга. Огонек удовлетворения — вот ты и явился, как я предсказывала! — гаснет, не разгоревшись. Случилось что-то чрезвычайно важное или, без сомнения, случится, и это касается Александраса Казюкенаса, если, не допустив к нему, сам примчался… И Наримантаса кольнуло предчувствие: что-то произошло или произойдет, хотя он приковылял сюда — хорошо это знает! — лишь побуждаемый колкостями Нямуните, Конечно, многое могло случиться в больнице, пока он плелся, не желая лезть в троллейбус… Нет, нет, раз везет Шаблинскасу, то и Казюкенасу пока ничего не грозит! Неужели я, подобно ему, связал их судьбы одной веревочкой? Справедливости ради следовало бы признать, что в этой упряжке сам он — третий, но слишком близко Айсте Зубовайте, ее цепкое, острое внимание.
— Вот иду, значит, мимо, товарищ… товарищ Зубовайте…
— Хоть бы и мимо, доктор! — Она усмехнулась, но невесело, еще не преодолев страха, вызванного появлением Наримантаса. — Отдохните с дороги…
На улице солнце раскаляет камни, плавит асфальт, а тут дышат прохладой панели прихожей, уютную тень сулят комнаты — в квартирке их, пожалуй, несколько. Приятно с обжигающего яркого зноя погрузиться в полумрак. Значительность, которую против воли напустил он на себя, от уютной домашней — не рекламной! — женской улыбки начинает потихоньку рассеиваться, но Наримантас все еще играет роль — роль некоего человека, наделенного полномочиями что-то решить своим появлением, и, хотя этот человек всего-навсего тень, он стремится заслонить реального Наримантаса, исказить его мысли и голос.
— Прошу в гостиную.
Распахнутые окна задернуты гардинами, тяжелую материю шевелит ветерок, шелестит нотами на пюпитре пианино — единственной основательной вещи в комнате, вся остальная мебель легкая, эфемерная, и ее мало. Ни уличной жары, ни шумной тесноты блочных квартир.
— Вы хромаете, доктор? Сейчас же разуйтесь, немедленно!
Наримантас неуклюже расшнуровывает ботинки, сует свои горящие ступни в огромные шлепанцы, явно принадлежащие здоровенному мужику. От них тоже уютно, как и от всего в этой прохладной, затененной квартирке. Ох, предупреждала Нямуните: остерегайся коварства, капкана остерегайся!
— Мучение летом с мозолями… Садитесь поудобнее, вытяните ноги… Да не стесняйтесь же!
Тонкие, обнаженные до плеч руки с большими следами от прививок оспы мелькают перед глазами Наримантаса, прочно и неловко втиснувшегося в мягкое кресло. Они отталкивают в сторону пустое креслице — свободнее ногам, не правда ли? — придвигают журнальный столик, переставляют терракотовую вазу с белыми гладиолусами, ловко хватают вязание со стопки журналов и прячут в корзиночку, да и корзиночка моментально исчезает. Эти молниеносные руки вяжут? Наримантас удивлен — она так стремительно убрала спицы и моток шерсти, словно на цветастой обложке лежало не начатое вязание, а некая интимная деталь туалета. Между тем руки уже прибирают что-то в другом месте, укладывают, находя и ликвидируя какой-то им одним заметный беспорядок; даже поливают цветы, наполняя квартиру уютным побулькиванием влаги, впитывающейся в землю. Недоверчивому наблюдателю этой сцены приходит в голову, что женщине приятно хозяйничать в присутствии мужчины, пусть и незнакомого. Наримантас с трудом представляет себе, как можно сунуть окурок в пепельницу толстого стекла, подвинутую к нему, — так нежно и ловко коснулись ее пальцы Айсте Зубовайте, когда потянулся он за сигаретой, хотя явился сюда не курить, а уличать и осуждать. Сковывает и удерживает от более решительных действий благодарность — не воспользовалась своей победой, чтобы унизить его, своего врага; ведь кто я ей, если не враг?
— Удивляетесь, доктор? Я ведь по натуре наседка! Мне бы по дому хлопотать да варенье варить… Увы!
Закуривает и она, по комнате поплыл дымок, но руки не успокаиваются, и ему чудится, что Айсте едва сдерживает желание расспросить обо всем, про все узнать и все немедленно решить.
— Спасибо! Да не беспокойтесь вы из-за меня, не утруждайтесь! — Ему хочется остановить метание рук, размягчающих его твердость — твердость еще понадобится, как понадобилась сейчас галантность, от которой он давно отвык.
— Люблю стирать, готовить, полы натирать! Тогда пою, не как перед микрофоном — от души. Очень нравится мне запах воска… А вот запахов сцены — вы не поверите! — запахов пустоты, въевшейся в занавес пыли терпеть не могу… Мучаюсь, пока не преодолею мрачный закулисный холод. Дома все теплое, живое, не правда ли, доктор? Любимые вещи я даже зову по именам, они мне — как друзья. Торшер — Раймонда, пианино — Юозапас… Думаете, разыгрываю? Правду говорю!