Какого года любовь - Холли Уильямс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Отказаться от этих денег – значит жить согласно своим ценностям, корешок. Я это уважаю, веришь? – сказал Амит, и Мэл положила руку ему на плечо, потому что все слышали про то, как родители Амита заявились вдруг и обнаружили полуодетую белую девушку в его постели, и все заметили, что вскоре после того он устроился на работу и перестал разбрасываться, как прежде, своими деньгами.
– Да, но знаете что? Именно такие события, как это, имеют значение. – Элберт рассмеялся и с желейной грацией приобнял тех, кто стоял рядом. – Люди просто справляются… делают что‐то другое. Что‐то меняют! Я хочу, чтобы жизнь была вот такой!
– Да, браток! – засмеялась Мэл.
Это было правдой: Элберт почувствовал внезапный прилив оптимизма и странную близость к этим вот людям, которых он только что встретил. К этой девушке. Обычно он не пускался в откровения, кто у него отец, – долго объяснять, слишком много всего привходящего. Даже Пэт не знал. Так что странно, что он признался им – сказал ей – так сразу.
Подростком Элберт испытывал по отношению к отцу одну только преданность, и преданность эта сомнениям не подвергалась. Когда стали приходить письма с угрозами и когда он видел в вечерних новостях, как его отца забрасывают яйцами, – в нем вспыхивала яростная любовь, но в ярости крылось и смущение тоже. Желание не видеть этого, не смотреть.
Даже вдали от дома, в школе-интернате, где интеллектуальные дебаты велись бурно, а школьники намеренно придерживались вызывающе крайних взглядов – как правых, так и левых, – даже там считалось, что в присутствии Элберта политику лучше не упоминать. По крайней мере, когда дела идут по‐настоящему скверно.
Неумеренное ликование Гарольда, когда угольщики потащились обратно[29]: он записал новостной сюжет на видеомагнитофон, посадил Элберта рядом, заставил смотреть снова и снова, и сам перед телевизором пил настоящее шампанское, – вот от чего что‐то в душе сына прокисло. Элберт не привык к тому, чтобы отец проявлял так много эмоций. И хуже того, в ликовании отца было что‐то уродливое. Как он издевался над рабочими, находя их поведение – расходиться по домам с высоко поднятыми головами, размахивая знаменами, – смехотворно нелепым, ведь они проиграли.
Амелия, стоя в дверях, со вздохом отклонила самодовольное, невнятное во хмелю приглашение Гарольда составить ему компанию. “Мне на гребаное заседание надо”, – крикнула она, уходя, и Гарольд презрительно фыркнул.
В университете Элберт никому не рассказывал, кто у него отец. На секрет это не тянуло, но чем дольше он молчал, тем больше становилось секретом. Потому что там в выражениях не стеснялись, политические разногласия были ожесточенными, и хотя многие на юрфаке были из того же теста, что мальчики в школе, хватало и совсем не таких. Потребовалось немного времени, чтобы, услышав о ком‐то “этот тупой прыщ на ровном месте”, понять, что прыщ, о котором идет речь, – его отец.
Он и тут промолчал. Тугим узлом связались у него внутри две неприятных мысли. Что он плохой человек, раз не защитил собственного отца. И что, возможно, плохой человек – как раз отец.
Диджей включил тот самый безошибочно узнаваемый, фирменный басовый проигрыш “KLF”[30], что побудило Мэл прервать треп и настоять, чтобы они пошли танцевать поближе к динамикам. Вай прислонилась головой к руке Элберта, когда они, спотыкаясь, последовали за Мэл.
Порыв прохладного ветра мурашками окатил ей спину; мокрый от пота парень, мимо которого они шли, благодарно подставил лицо ветру. А потом Элберт увидел группу знакомых и остановился перекинуться с ними словцом.
Вай раздирало: тело ее следовало за Мэл, но ладошка была еще в руке Элберта. Она вытащила ее из хватки и начала медленно пятиться от него, нетвердыми шагами, улыбаясь. Конечно же, он пойдет за мной?
И Элберт пошел, словно они были связаны невидимой нитью. Она ждала его, спрятав ладони в слишком длинные рукава. Они замерли, глядя друг на друга. Наслаждаясь восхитительным моментом, который тянулся, застылый и трепещущий, даже когда композиция набирала силу, и “хук” ее, самая цепкая музыкальная фраза утраивалась, пульсировала, повторялась.
Вай раскачивалась и вздрагивала, мелкими движениями притягивая его к себе.
Притянула.
Тела сомкнулись, руки, колени, ступни. Его лицо совсем близко. Она чувствовала на себе его дыхание. Хотелось, чтобы он поцеловал ее. Но еще хотелось, чтобы момент был поставлен на паузу и блаженное ожидание длилось как можно дольше.
Похоже было на секунду перед тем, как нырнуть в бассейн, а потом решение было принято. Он подумал, что и впрямь может утонуть.
Остаток ночи Вай и Элберт все твердили друг другу, что нужно вернуться к музыке и нужно найти друзей. Но хотелось им только целоваться, обниматься и оглаживать все мягкие части, какие под руку попадутся. А потом ненадолго перестать, чтобы поговорить и узнать друг о друге все, абсолютно все. А потом снова целоваться, пока они не оказались на влажной траве в неосвещенном углу поля. Все еще одетые целиком. Все еще жалея, что это так. Он лежал на ней, нежно гладил ей волосы и смотрел ей прямо в глаза.
Когда взошло солнце, Элберт написал номер своего телефона на клочке, оторванном от пачки сигарет с фильтром, и сунул его в передний карман толстовки Джимми, потому что, а как же, им обоим хотелось снова увидеться.
Избытком романтизма Вай не страдала. Она даже в “единственного” не верила – это была концепция, над которой они с Мэл издевались как над математически неправдоподобной, чтобы не выразиться сильней. “О, «тот самый» по чистой случайности учится на том самом курсе, что и ты? И так уж вышло, что из миллионов людей во всей Вселенной в выходной к полке с дешевой выпивкой подошел именно он? Ну надо же как…”
Но тем утром отъезжая от Элберта, когда июньское солнце окатило его желтым сиянием, ей казалось, что Вселенная нарушила свои же законы вероятности, уронив необыкновенный подарок прямо ей на колени. И пока все остальные дремали на заднем сиденье, она смотрела в опущенное окно “моррис майнор”, поражаясь зеленой траве и синему небу, словно вымытым специально для нее. Все вокруг казалось новым и чистым.
Это было 24 июня, самая середина лета. Стояла теплынь, и когда они вернулись в Бристоль, и в их гостиной оказалось душно и пыльно. Вай скинула с себя все, кроме длинной футболки и трусов, бросив джинсы и толстовку Джимми, грязные, в земле и траве, на пол и вырубилась на диване, заснула после кружки дешевого красного вина, которое они выпили, чтобы “снять