Иосиф Бродский. Большая книга интервью - Валентина Полухина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь о другом. Я хочу поговорить о Пастернаке. Его нет среди крупных поэтов, о которых вы пишете в книге эссе "Меньше единицы". Почему?
Прежде всего потому, что статьи эти написаны для англоязычной публики, и поэтому я постарался говорить о тех, кого они не знают, нежели о тех, с кем они более или менее знакомы.
Нет в книге и Блока. Вы его не любите?
Блока я терпеть не могу. Пастернака обожаю, особенно как поэта. А вот его роман, с моей точки зрения, никуда не годится. Хотя стихи из романа совершенно потрясающие, может быть, лучшее, что им написано. Хотя, в общем, выбирать из Пастернака совершенно невозможно. Евангельские стихотворения мне страшно нравятся. У меня даже была идея составить антологию русских стихотворений, посвященных христианским праздникам, я даже написал одно стихотворение сам, поскольку у Пастернака этого нет…
Ваше "Сретенье" в самом деле под стать пастернаковскому.
Да, и там есть еще один нюанс. Дело в том, что именины Анны Андреевны Ахматовой на Сретенье приходятся — она сретенская Анна. Кроме того, это до известной степени автобиографическое стихотворение, потому что в этот день у меня родился сын. Так что там довольно много намешано: Пастернак, Ахматова, я сам, то есть мой сын…
А каково ваше отношение к христианству? У вас ведь есть и рождественские стихи?
Кто его знает?! [Смеется.] Мне сложно об этом говорить. Вы знаете, у меня была идея в свое время, когда мне было двадцать четыре — двадцать пять лет, — и я пытался ей следовать, то есть на каждое Рождество писать по стихотворению. И некоторое время я соблюдал это, но потом обстоятельства, что ли, встали поперек дороги… Но я до сих пор пытаюсь это делать. И в общем, в этом заключается мое отношение к христианству… [Смеется.]…если угодно. У меня семь или восемь рождественских стихотворений. Что-то вроде дисциплины… Как человек, который каждый год фотографируется, чтобы знать, как он выгладит. По этому можно, как мне казалось, более или менее проследить стилистическое развитие — развитие души в некотором роде, то есть эти рождественские стихотворения — как фотографии души, что ли. К сожалению, масса негативов потеряна. [Смеется.]
А как же крест, который у вас на одной из фотографий, сделанных сразу после отъезда?
Это был 1972 год. В те времена я относился к этому более, так сказать, систематически. Потом это прошло. Если хотите, это опять связано с Пастернаком. После его "стихов из романа" масса русской интеллигенции, особенно еврейские мальчики, очень воодушевилась новозаветными идеями. Отчасти в этом заключалась форма сопротивления системе, с другой стороны, за этим стоит совершенно замечательное культурное наследие, с третьей стороны — чисто религиозный аспект, с которым у меня отношения всегда были в достаточной степени неблагополучными.
В принципе, систематическая сторона любого дела всегда немножечко неприятна, и если говорить всерьез о том, что я выбрал в духовном отношении — хотя, может быть, надо было бы говорить об интеллектуальном в первую очередь, — я, конечно, Новому Завету предпочитаю Ветхий. То есть метафизический горизонт, метафизическая интенсивность Ветхого Завета, на мой взгляд, куда выше, чем метафизика Нового. Идея грандиознее, идея верховного существа, которое не оперирует на основании этических, то есть человеческих, категорий, а исходит из собственной воли, в основе которой лежит произвол. В этом смысле иудаизм для меня несколько более привлекателен, чем новозаветное христианство, хотя я человек в некотором роде испорченный одной вещью: так получилось, что я прочел "Бхагаватгиту" и "Махабхарату" раньше, до Нового и Ветхого Завета. Ветхий и Новый Завет я прочел впервые, когда мне было двадцать четыре года. И метафизические горизонты индуизма на меня произвели куда большее впечатление и со мной всегда остались. Это потом я понял, что это — не мое, то есть этноцентрически не мое, но после этого, когда я читал Новый Завет, я невольно сравнивал, и то, что дает человеку индуизм, — это действительно метафизический эквивалент каких-то Гималаев, то есть все время за тем, что ты видишь, возникает более высокая, более грандиозная горная цепь. Иудаизм можно скорее сравнить с потоком в узком русле, но колоссальной интенсивности. Вольно или невольно, во все эти дела вмешивается и производит выбор рациональное, разум или даже не разум, а до известной степени воображение, и мне кажется, что духовный потенциал человека — грех говорить такие вещи — более реализован в "Бхагаватгите", нежели, скажем, в Новом Завете. Хотя я и не готов — и на смертном одре, который, боюсь, не за горами, не буду готов — вступить в серьезную дискуссию на эту тему. Но интуитивно индуизм грандиознее.
К этому можно еще добавить, что художественное произведение мешает удержаться в доктрине, в той или иной религиозной системе, потому что творчество обладает колоссальной центробежной энергией и выносит за пределы, скажем, того или иного религиозного радиуса. Простой пример — "Божественная комедия", которая куда интереснее, чем то же самое у отцов церкви. То есть Данте сознательно удерживает себя в узде доктрины, но в принципе, когда пишешь стихотворение, очень часто чувствуешь, что можно выйти за пределы религиозной доктрины: метафизический радиус расширяется или удлиняется.
Когда я переводил книгу "Меньше единицы" на шведский, мне казалось, что, как пришелец из другого языка, вы все время пытаетесь раздвинуть рамки языка нового. Американец или англичанин, например, никогда не стал бы так писать, хотя это возможно, даже не нарушая рамок языка, И если это сделано успешно, это обогащает язык, растягивает его, так сказать. Расскажите о ваших отношениях с английским. Я, например, заметил, что иногда синтаксис вашего английского чрезвычайно "русский".
Довольно часто. И все-таки это английский, а не русский синтаксис. Есть ведь два английских: английский Джейн Остин или Джорджа Оруэлла, с одной стороны, и английский Генри Джеймса — с другой. У Джейн Остин — это английский простого предложения, у Генри Джеймса — сложного, с многоступенчатыми придаточными. Я помню — возможно, это послужило толчком к тому, что я начал писать на английском, — как я прочитал Джозефа Конрада, который потряс меня тем, как его синтаксис был похож на синтаксис Генри Джеймса. Но для Джеймса английский был родным языком, а для Конрада — одним из трех, которыми он владел помимо. И я подумал о том, что, возможно, Конрад и Джеймс просто переносят на бумагу один и тот же мыслительный процесс. Ведь люди думают не на каком-то языке, а мыслями. Так по крайней мере я думаю. Мысли же зависят от: а) твоего образования и б) типа мышления, который обусловлен твоим темпераментом, нервной организацией и так далее. Одним достаточно прямой речи, другим необходима дополнительная рефлексия, такой мыслительный постскриптум в предложении. То, что я делаю в английском — как, по крайней мере, я сам себе объясняю, — заключается не в растягивании языка, а в использовании его же возможностей, как это делали Джеймс и Конрад. Если читать Джеймса, имея в активе русский язык, получится то же самое: те же сложноподчиненные предложения с массой придаточных и так далее. Есть две традиции, и эта просто одна из них. Иногда я пытаюсь использовать традицию Джейн Остин, писать короткими предложениями, но тогда умственный — или поэтический — ход мысли не позволяет остановиться: все равно отвлекаешься, уходишь в сторону, начинаешь пояснять. Я знаю только, что мне нравится, как воспринимаются мои эссе, а обновить или расширить английский язык — это в мои задачи не входило.
Но можно попробовать?
Дело в том, что тут не из чего выбирать. То, что я делаю — будь то английский или русский, — обречено на зависимость от хода моих мыслей, и с этим уже ничего не поделаешь.
Хорошо. Если ход мыслей изменить нельзя, можно сменить язык. Вы способны работать одновременно с английскими и русскими текстами? Разными, конечно? Или работа в зависимости от языка распределяется вами по периодам?
Более или менее да. То есть каждодневная реальность такова, что приходится переключаться туда-обратно по нескольку раз за день. Но по большому счету мне легче писать лекции, эссе и критику на английском. На русском в прозе я пишу довольно мало. Я вообще всегда терпеть не мог писать прозу. Я пишу ее только по необходимости. В сборнике "Меньше единицы" все эссе — за исключением двух — были написаны по заказу. Я считал целесообразным писать сразу на английском — потому что если писать сначала на русском, потом переводить на английский, то ни в какие сроки не уложишься.
Вы стали писать в прозе, будучи в англоязычной среде, где существует давняя традиция эссеистики.
Я обожаю эту традицию.