Лабух - Владимир Некляев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь дошло. Как дошло и то, что Панок — подполковник не по стукачам, у него иной профиль: со мной он только из–за Феликса вожжался. От начала до конца просчитала все контора, и даже президент с Шигуцким, которым зачесалось денежки за бомбу урвать, просчитаны были. У той конторы, которая — настоящая власть этой…
«О чем ты, Роман? — проглатывает удар Феликс. — Что–то ты не про то… Я готов согласиться, если ты согласен».
«Если я согласен?..»
Феликс оглядывается, будто в душегубке этой есть еще кто–то:
«А кто?»
Он, наконец, перестает меня вытирать и прячет свой аккуратный носовой платок — я сумел вытащить скомканный свой.
«Ты пришел спросить, согласен ли я, чтобы ты согласился?»
«Ну да… А как иначе?.. Я им сказал, что только при этом условии, потому меня и привели. Мы вместе, здесь моральный момент…»
Он ненавистен мне, этот Феликс… Он мне ненавистен, поскольку я только что, вроде, все понял — и он тем более мне ненавистен…
«И если я скажу, что нет…»
«Тогда так делаем, как сразу собирались… Печатаем и ожидаем, что из скандала получится».
Он тем больше ненавистный, чем больше пристойный… С перебором, слишком приличный, порядочный, хоть и чванливый. С Нобелем в голове, если за бомбы премии дают: дали же бандиту какому–то за борьбу за мир.
Только Феликс не знает, что печатать нечего. Все у Шигуцкого, который про это тоже не знает, но через день–второй догадается.
Шустырным я, пустым играю… Могут придохать. Вон и дверь незапертая открывается, и за спиной охранника молодцы, теперь уже те самые, и хитрый Панок входит, спрашивая:
«Закончили?»
«Нет! — кричит Феликс. — Посмотрите, что с ним сделали!»
«Как они вас, Роман Константинович… — удивляется Панок, который, наверное, тело умеет так расслаблять, что бей ты по нему, как по воде. И на молодцев наступает: — Кто приказал?..»
Те, вытянувшись, молчок.
«Ладно, разберемся во всем!..» — грозит Панок, во всем разобравшись, кроме одного, — и смотрит то на меня, то на Феликса, который мне встать помогает:
«Так что?..»
Феликс мог бы и не спрашивать… И не приходить… А явился он, вероятно, для того только, чтоб я, лабух недоделанный, вспомнил, что есть такая вещь, как пристойность… будто Ли — Ли его попросила…
Ну, может, и есть…
Я киваю Феликсу, рукой махнув: его, в конце концов, дело, что выбирать, тюрьму или Москву, — и Феликс говорит: «Тогда пошли отсюда…», — но Панок не дает мне пройти:
«Часик–другой посидеть придется… Шигуцкий распорядиться должен, приказать, чтобы выпустили. Он — власть».
«А если не прикажет?»
«Прикажет. Позвонят и настойчиво попросят…»
Панка порисоваться тянет: победитель. У каждого своя фанаберия.
И это не все, что он для рисовки имеет. «Я у сестры вашей, — говорит он Феликсу, в карман руку опустив и на меня посматривая… — фотоснимок выпросил, так оставьте автографы. И день примечательный, и где и когда я еще вас увижу обоих?..»
Ну, конечно, мы в обнимку…
У сестры…
А то в Америку Феликс наши объятия отвез…
Как просто, Господи!.. И почему Ты сначала лабухом меня создал, а не сразу лохом?..
Но и не все просто… Панок тогда, в первый раз, мог и не показывать мне фотоснимок, это было необязательно — и так каждый знал, что мы с Феликсом дружили. Фотоснимок он показал, чтобы я подозревал каждого — и близких, самых близких… Чтобы понял, что, если буду против силы, сила сделает так, что все будут против меня.
Это система — они всегда натравливали всех на одного… И муж жену подозревал, и брат брата…
А Панок далеко пойдет… Игра в нем есть, не одна служба. Если, конечно, не переиграет: кагэбэ не казино.
«Тут сидеть?..» — оглядывается Феликс, которому камера моя не глянулась, и Панок одного его к двери ведет: «Нет, два часа Роман Константинович здесь за вас обоих посидит, ничего с ним не случится, если не случилось…»
Я молчу, потому что лучше потерпеть, чем сказать про болезнь, выдать, в чем твоя слабость. Кто его знает, как оно дальше повернет…
Феликс останавливается, обнимает меня, и я чувствую, что за спиной моей у него слезы на глазах, как и тогда, когда встретились мы во дворе Амеда… И вдруг он шепчет мне на ухо:
«А Ли — Ли на Нелли похожа, ты помнишь Нелли? Я, ты знаешь, и не любил, кроме нее, никого…»
Что–то меня настораживает… Тем более, что Нелли, какой я помню ее, ничем на Ли — Ли не похожа.
«Чем они похожи?..»
«Они обе, чтобы спасти».
Он сказал это так, как сказал бы: они обе, чтобы погибнуть. Мне это совершенно не нравится — и я говорю, оберегая Ли — Ли:
«Мы уже спаслись. Оба».
Феликс голову на плече моем катает: «Но не рассчитались», — и меня пробивает холодком от затылка: нигде и никогда больше мы не встретимся!.. «И Бог знает, где и когда рассчитаемся…» — катает голову Феликс, и я стою, неловко по спине его гладя:
«Я в Москву к тебе приеду. Там друг мой давний в ракетно–космических войсках служит, мы с ним третью мировую войну начать хотели — теперь вместе и начнем».
Отступив, Феликс недоуменно слезливыми ресницами моргает:
«При чем тут ракетно–космические войска?.. Да и нет давно таких, расформированы…»
С чувством юмора у Феликса так себе.
А у Панка нормально.
«Возьмите, чтобы веселее сиделось», — достает он, снимок пряча, конверт из того же кармана.
Фокусник тюремный…
Конверт пухлый — и почему–то я думаю, что в нем деньги. Те, что обещали Панок с Красевичем, когда вербовали: «Назовите сумму». Да разве заслужил я… и есть мне за что платить?
Панок нетерпеливо сует конверт в руку: «Ли — Ли для вас передала. Слово даю, не читал, хоть и надо бы, мало ли что…»
Если не читал, то откуда знает, что в конверте нечто такое, что читается?
«Ли — Ли?..» — спрашиваю я, не понимая, и Феликс на меня быстро–быстро, как в беседке у Амеда, глазами стреляет — уже из–за двери, пока она закрывается… и гремят замки в двери.
Вылупился…
Никогда и ничего раньше Ли — Ли мне не писала… Буквы у нее набегали, наскакивали одна на одну — так торопились, и все же похожи были на неторопливые, клинописные буквы рождественских американских открыток. Настолько похожи, что сразу так и показалось: их написал, торопясь, Феликс. Но это уже было бы слишком: быть со мной в одной камере — и чтобы подполковник госбезопасности, пускай себе по совместительству фокусник, от него при нем мне что–то передавал…
Люди с похожими почерками встречаются не так редко, как люди с похожими отпечатками пальцев, но и не намного чаще… Я не знаю, какая тут снедь для хиромантов, но наверняка есть.
И когда ты написать успела столько, быстрая ты моя?..
XXI
«… и все в мире вещи — одна вещь, но этого не понять иначе, как принять, что так оно и есть. Тогда можно жить естественно во всем и со всеми, и даже вместо французского романа читать китайскую философию, чувствуя себя французским мушкетером в полном согласии с китайскими философами. Ибо есть вода и есть женщина, которая в ней купается.
Но и ощущение мушкетера недоверчиво, не как собственную вещь во всей массе вещей, ты в себе носишь. И я задумалась: в чем твоя проблема?..
Тебе однажды открылось, что ничем ты не лучше всех. Не хуже, но и не лучше — вот ведь в чем проблема, которая не стала бы проблемой, если бы ты к ней не привык, не сжился с годами. Будто на самом деле то, что ты все же умеешь делать лучше других, иначе, чем другие, в зачет не идет.
Как не идет? А музыка?.. Лидия Павловна рассказывала, как очаровалась твоей музыкой к бенефису, а ты изорвал клавир: да какая там музыка, какой из меня композитор! Поль рассмеялся бы тебе в лицо, он ведь тоже музыкант — и ты единственный, на кого он молится и кому завидует. Из–за чего и все его бзики: молится и завидует.
А любовь?.. Ты умеешь любить, как никто, безо всяких усилий, когда любовь самосотворяется, как одна вещь из всех остальных, и уже не уходит, поскольку незачем и некуда ей идти, раз оно во всем, и недаром все твои любимые, хоть и не вынесли тебя, все равно остались с тобой, даже распрощавшись, и ты сам остался с ними…»
Я никогда не видел, чтобы где–то Ли — Ли что–нибудь записывала. Не удивился бы, если бы она вообще не умела писать, хоть и дочь китайского профессора…
Дитя Дао.
Как звучит: ди–тя–дао. Даже больше по–китайски, чем по–китайски…
Она и не писала мне письмо в тюрьму, просто сложила вместе листочки, которые повыдрала из разных тетрадок и блокнотов. Получилось что–то вроде дневника с адресатом.
«Ты научил меня любви, потому что кому–то это дано, а некоторых нужно учить, — и вышло так, что я родилась, чтобы встретить тебя и любить. Для меня наступил праздник с ежедневными фейерверками, которые придумали китайцы, небеса пылали! — и в какой–то момент, когда небеса возгорелись так, что и смотреть на них стало невыносимо, я прочитала на них: «Ли — Ли, ты теряешь волю». Это знак был, надо знать, что для меня воля, воли меня отец хотел лишить, вобрать меня всю в себя, и я начала бороться за волю с любовью, как боролась с отцом, вспомнив, что познакомилась с тобой не для себя, а для Зои. Можешь не говорить ничего, сама знаю, как оно выглядит, но это только одна вещь во всех остальных — и так выглядит с твоей стороны, не с моей. Мне жаль Зою, я люблю ее — и так я придумала, так хотела, старалась ей помочь».