Лабух - Владимир Некляев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А Лидия Павловна, что же тогда Лидия Павловна? А Лидия Павловна говорит: «Рома, Роман, и я вас люблю, и если из–за меня все вышло, то пусть тогда я во всем и виновата буду. Я и в пансионат ненавистный съехала, чтобы выглядело так, вроде как я сбежала, вы догадались?..»
Нет, не может быть. Не за что меня так без памяти любить. А Ли — Ли не согласна: «Есть, только ты в самом себе потерялся и найтись не мог, а я нашла». Что–то такое говорит, как отец ее, доктор китайской философии.
«Если ты меня любишь, зачем же тогда Зою привела с нами спать? Не сходится одно с другим…» — а Ли — Ли не раздумывает: «Сходится все, я не спать ее привела, а найтись, она сама в себе потерялась, а ты нашел. Мы все живем, чтобы найтись, или найти тех, кто сам не находится».
Ли — Ли кому хочешь голову задурит.
«И ты нашлась в Феликсе? И так спасать его кинулась, что все мы теперь можем потеряться?.. И почему ты не сказала мне ничего, а всё — до последнего — сама, сама, сама?..»
Ли — Ли на это молчит.
Пускай тогда Феликс ответит — и Феликс отвечает: «Потому что ты лабух, слабак. Я сегодня видел, как тебе пальцы со страха скручивало, ты бы и не показал те бумаги никому, если бы не Ли — Ли».
Выходит, Ли — Ли молчит, потому что думает: «Если бы всё не я сама, тогда бы никто — и ты сидел бы, как мышь под веником». И хотя это не так, но как докажешь?..
«А фотоснимок?.. — спрашиваю я, потому что мне так обидно, что Ли — Ли обидеть хочется, чтобы плавно отвернулась. — Ладно бумаги, но зачем фотоснимок было для Панка красть?..»
Ли — Ли, как всегда, когда обижается, плавно отворачивается и говорит туда, куда отвернулась:
«Я не крала, я взяла… И не для Панка… Неужто ты не знаешь, что есть обычай такой- снимки любимых с собой носить?»
«Ты и Феликса любишь?..»
Ли — Ли там, куда отвернулась, молчит, а Феликс спрашивает:
«А почему нет? Почему только тебя?..»
Как это: почему только меня?.. А кого еще?.. Сейчас я скажу ему, почему только меня:
«Я в президента стрелять ходил, Феликс!»
«Из–за ревности. Это ревность тебя погнала, она страха не знает, а не ты».
«Я и есть моя ревность, кто же еще?.. И не только из–за нее, но и из–за тебя, из–за всего, потому что невыносимо — как так жить можно?.. Нельзя, мне открылось, что жить так нельзя… Обойма в пистолете почти полная, без одного патрона — и ты увидишь, когда выйдем отсюда…»
Если выйдем.
Холодно в тюрьме.
Не так даже холодно, как жутко, сжимает всего, душит, потому что камера — или карцер — клетка метра три на полтора, а у меня клаустрофобия. Я с детства собак, потому что бешеная покусала, и замкнутого пространства боюсь — в трубе застрял маленьким, мужики веревками вытаскивали. На краю поля труба лежала длинная и узкая, только втиснуться — я и влез. А ее с другого, подветренного конца песком слежавшимся забило — так, будто обруч окаменевший в трубу вставили — и вперед не пролезть, и назад никак: не ползется назад. Я бы и загнулся в той трубе, сердце бы разорвалось — ужас в него вломился несусветный какой–то — если бы Жорка Дыдик, который козу искал, мужиков не позвал…
Как я в ней застрял, так, видно, и труба во мне засела, я стал панически бояться всего, что замкнуто, заперто, в спальне двери оставлял приоткрытыми, обе жены злились, а я не знал, что болен, пока мы в Калининград, на Балтийский флот с концертами не поехали. Там командир подводной лодки со мной сдружился, в лодку затащил — и в поход на три часа, контрольный какой–то поход после ремонта лодки, чтоб я почувствовал романтику. Без всякого разрешения меня взял — это ему потом звездочки на погонах стоило. Лодка не атомная, старая дизельная, она разогревается внутри и никак не остывает, духота в ней, как в парилке, но самое страшное — я в трубе. Нигде не стать, не пригнувшись, не пройти, чтобы не удариться, лег в командирской каюте, чуть большей, чем гроб — и уплыл в никуда… Всплыл в госпитале, где доктора и рассказали про болезнь… Так что кулаки об меня можно было и не сбивать, с меня камеры этой — или карцера — достаточно.
Избили меня сразу, как только в камеру, или карцер, завели — Шигуцкий, думаю, чтобы сразу оприходовали, начальнику тюрьмы приказал. Когда избивают, тело никак не расслабить, Панку, видимо, никогда не врезали, как следует, не лез бы с советами…
«Ты мне про то, что больной, не рассказывай… — подозрительно, будто я сдаваться надумал, смотрит на меня Феликс и еще допытывается: — Командиром хочешь стать?»
«Каким командиром?» — думаю я про командира подводной лодки, с которого звездочка из–за меня слетела, а Юрка Жаворонок, с которым мы в пионерскую игру «Зарница» играли, появляется, похожий на Панка: «Придурок ты! Тебя власть в командирские заместители тащит, чтоб жил — кум королю, она под крыло свое тебя подбирает, а ты под кулаки ее подставляешься!..» И Ростик тут как тут: «Полковник Жаворонок правду говорит, я то же самое говорил тебе».
Почему Жаворонок полковник?.. Хотя, может, и полковник, почему нет?..
«Как ты, Юрка, полковником заделался?»
«Служил».
У меня в Москве знакомый полковник был, почти друг, он в ракетно–космических войсках служил, мы с ним третью мировую войну начать собирались, жаль, что не начали.
«Ты Анну не встречал? — спрашивает капитан–артиллерист, который не стал еще полковником. — Может, она в тюрьме?»
«Не встречал…» — вру я, увидев Анну, похожую на Марту.
«Где же она подевалась?»
«Не говори ему про нас ничего… — шепчет Анна и подает шарфик. — Прикройся, замерзнешь».
С шарфиком чуть теплее.
Но почему Анна в тюрьме?
«Потому что жизнь мне поломала… — всхлипывает Нина и тут же прощения просит: — Извини, что шарфик выбросила. Откуда мне знать было, что так все повернется?..»
«Славная какая!.. — удивляется Анна, — и почему вам не жилось?» — а Нина поправляет на мне шарфик:
«Не леталось».
«А со мной?..» — спрашивает Марта, и мне хочется, чтобы Анна с Мартой познакомились, чтобы Анна заметила, как Марта на нее похожа, но Ростик нервничает:
«Хватит с бабами разбираться!»
Ростик слышал, как на прощание, ребром ладони так по кадыку врезав, что душа рванулась под горло и не проглотить ее было, меня предупредили, чтобы в дверь постучал и сам знаю к кому попросился, если не хочу, чтобы снова бить пришли. Потому как, придя, бить уже будут, если даже попрошусь. Вот Ростик и говорит: хватит с бабами разбираться, — и понятно, с кем мне разбираться, если не с бабами; Ростику жалко меня, а Адаму Захаровичу, который в сибирском лагере в партию вступил, не жалко:
«Отбили тебе почки, ошаурок! Где и за что донорские возьмешь?»
С Адамом Захаровичем договорить бы хотелось, втолковать ему наконец, что зря в конвойных войсках он жизнь прожил, но Иосиф Данилович, палатный доктор, не позволяет:
«Не тревожьте, Адам Захарович умер».
«А Зиночка?..» — почему–то не могу я вспомнить, жива ли, или уже кукла Зиночка, и собираюсь это у Крабича выяснить, а Крабичу не нужно, чтоб я выяснил, чтобы вспомнил:
«Спорим, что попросишься задницу вылизывать!»
За четверть века, за двадцать пять лет, которые мы вместе, Крабич вряд ли когда–либо про меня хорошо подумал, а тем более сказал — в чем же мы друзья?
«А ты бы не попросился?»
«И он бы по–про–сил–ся…» — одетый в форму брата–мильтона, как заведенный, механически долдонит и куклой кивается железный Феликс, в компании с которым Крабич на Грушевке водку пьет — и еще с президентом, а говорил, что будет пить с Хусейном и Арафатом. Президент думает, что я уже готов, счастлив вылизывать, штаны снимает и выставляется:
«На!»
«Кто э‑то?» — вопрошает железный Феликс, будто не знает, с кем пьет, а Крабич подделывается под него: «Пре–зи–дент», — и железный Феликс покачивается куклой вроде Ваньки–встаньки: «И он по–про–сит–ся…»
Голый брат–мильтон просит: «Я возьму штаны, если вам не нужно?..» — но президент ему фигу под нос: «Заслужи!..»
«А мы за бомбой! — пробив стену, выползают из–за карты бывшего Советского Союза Хусейн с Арафатом — и карта повисает на одном гвозде, повернувшись из проекции Гаусса в проекцию Менделеева. — Про–дай–те бомбу Рут–нян–ско-го…» — на раваностроне играет Хусейн, и поет Арафат.
В пролом собака уличная, вся в репейнике, впрыгивает, подлизывает президенту, который все еще стоит, жопу выставив, и думает, что это я подлизал, поэтому говорит: «Молодец, теперь проси у меня, чего хочешь!» — и я хочу попросить и не могу, а то вдруг про пистолет догадается, но и шанс нельзя упустить, чтобы до пистолета добраться:
«Прикажите, чтобы туалет напротив вашей резиденции не закрывали. Потому как, случается, приспичит, а негде…»
«Это все?» — теряется президент, и Крабич своего не упускает: «Это все, что у такого говнюка попросить можно».