Тридцать три урода. Сборник - Лидия Зиновьева-Аннибал
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Понял — и повернул домой.
Все витрины магазинов плотно задвинулись ставнями, и строго смотрели окна нижних этажей с их мозаичными или затушеванными стеклянными ширмами.
Жизнь вся затаилась скупо и разделенно. Мир воплотился всецело во времени и пространстве…
Дома за ранним воскресным обедом доктор Нэш, захлебываясь и самодовольно ухмыляясь, сообщал нам содержание утренней проповеди его любимого, модного пастора. Он масон и вечером собирается в ложу, но раньше еще с женою должен заглянуть в Хэмпстэд: там доктор Фрэнк будет говорить, и это очень полезно — его послушать… И стала бойко сообщать свои впечатления его моложавая, бездетная, ядреная и решительная супруга — та самая, которая перед приездом в наш бординг-хаус напугала сладимую и грязную миссис Брук, потребовав себе отдельную от мужа односпальную кровать:
— В прошлое воскресенье д-р Фрэнк до того хорошо говорил о братстве, что мне трудно было удержаться от слез. Весь мир я любила и чувствовала себя такою хорошею христианкой, что подумала: «Счастливый мистер Нэш, имеет такую жену!» Но, выйдя с баса на Стрэнде, вдруг я увидела негра. Все блестело у него: черная кожа, белые белки и зубы, и красные выпяченные губы, и плотные завитки волос. И я подумала: «Нет, негр — не мой ближний».
И она хохотала, и кто-то вскоре стал обвинять кого-то, что под столом шалят ногами, и миссис Нэш громко взвизгивала, а после десерта спряталась за дверь, и все ее искали, потом вылавливали оттуда. А доктор Нэш кичился:
— Какова моя жена!..
Дождался вечера и до холодного воскресного ужина, уже в сумерки, бежал по Юстон-роду к углу Хэмпстэд-рода. Воздух сжался первым осенним холодком, и стояла плотность различных запахов, пыли и дыма, который в нескольких местах вырывался смурыми клубами из каких-то подземных жерл посреди мостовой[88].
Мимо меня спешили воскресные джентльмены в цилиндрах, отвлеченного от мира и страстей вида; к ним незаметно обращали тихие слова печально-строгие женщины, длинные, худые, в черных кофтах и юбках и черных соломенных шляпах, без румян и неприкрашенные. В Англии не любят соусов в кухне, высоких слов в названии профессий и украшений на проститутках.
Изредка шли грубые, простоватые люди, подвыпившие, разящие джином и виски, с краснощекими лицами и длинными, тугими мускулами высоких и сильных тел. Толкались торопливые дамы, опустив глаза, как бы не желая видеть безусловного неприличия и буро-черного цвета широкой улицы, где даже дома были нежилые, но высокие, странно крупные, совсем темные и с нагло-голыми окнами.
На углу Тоттенгэм-Кортрода и Юстон-рода было такое движение хэнсомов, кэбов и басов, что все мое внимание на эти минуты вернулось мне, и я нырнул, как между двумя валами, в два встречных потока качливых басов, двигавшихся левою стороною улицы, — вперед и между ними, под мордами прочих лошадей, — и оказался по ту сторону уже на тротуаре, где, терпеливо и снова забывая место в головокружительном верчении, стоне, гуле резкого треска бичей и острых выкриков кондукторов на лондонских жестких л и ай, — стоял и ждал… Все движение и весь шум странно стали, и шум стихал в одно серое мелькающее жужжание, и в странной тишине млело сердце чудным ожиданием и тонуло, тонуло, чтобы одним биеньем остановиться совсем…
Пропустил «Хэмпстэд-Хиф»![89] Дернулся бежать. Смотрели. Кто-то хихикнул… Проснулся. Стоял снова, потому что бас улепетывал, качая задом, как гиппопотам, и зеленый с красною полосой глаз прыгал свирепо, защищая отступление.
Прибрел на прежнее место. Еще длилось томление. Но уже — она со мною. Это внезапное ослабление во всем теле, легкость его… И прозрачнеет тяжелая улица, и та церковь на тесной неосвещенной площадке напротив — черный призрак, острый и зловещий в ограде дикого камня, пронзающий злобно спустившуюся вокруг нее мглу, — и крики, и раскаты непрерывных громоздких басов, и эти лица, чужие, отъединенные, и глаза из них, как бойницы крепостей — тел непроницаемых… Все пенится, и шуршат в ушах бесчисленные лопающиеся пузырьки.
Уже без труда попадаю в свой бас. Прохожу вперед, не наступая на ноги, усаживаюсь — не на колени соседки.
И сейчас — толчок. Один из тех, которые не снаружи, от сдвинувшейся колымаги, но волной крови ударяют по голому сердцу-берегу… Против меня сидит девушка. Лицо — как тело голое, и в голости, где все черты стерты, перед моим взглядом — сочный рот, широкий, как вступилище в пещеру; и мутно-беловатые глаза поблескивают влажно, и устанавливается простой, открытый, голый взгляд на мои глаза, даже без наглости, без всего, — просто как факт… И ужас провала, засасывающего провала, охватывает меня…
Опускаю взгляд. Засучены рукава бурого гладкого лифа, заголены крепкие руки повыше краснеющих локтей и без перехода кончаются толстыми, короткими, совсем голыми кистями. На одной руке сложена ноша: грубые, рыжего трико{110}, брюки — новая, только что сшитая партия, и кажется мне — все они коротки и широки. Верно, рыночная швея. Там, дальше по нашему долгому пути, тянется квартал, куда миссис Ральф ходит два раза в неделю от своего «общества» — распределять «бедным» топливо. «Бедные» будут покупать в свальной лавочке эти короткие, широкие брюки.
И снова все — тяжелое и вещественное, и невыносимо сидеть против тех студенисто-поблескивающих из провала голого лица глаз. И двинуться нет сил, а сердце ударяется и падает.
Отвел глаза. К ней повернувшись всею широкою спиною, сидел боком на тряском сиденье высокий господин — как и все господа, в цилиндре — и объяснялся оживленно невнятным голосом, как-то жадно засасывая и растягивая на э гласные, — с выстрелившею прямо вверх тонким, длинным, плоским станом барышней с абсолютно кукольным, свеже и ярко выкрашенным личиком и удивленными, очень блистающими карими глазами. Ей не терпелось от радостного волнения, а он все смаковал свои э-э-э, вытягивая какие-то высчеты, и лицо его походило на довольно злого, кругломордого, рыже-бурого кота. Впрочем, он был предприимчив и достойно мужествен, хотя и грубоват. Они вдруг встали и вышли, и, не сдержав радостных надежд, которыми сияли удивленные глаза, девица-кукла, тряхнув кудрями, грудным звуком сдавленно воскликнула:
— О, Дик!..
И соскочила.
И словно возможность была дана двинуться и мне. Я тоже соскочил и шел теперь, меряясь широкими шагами с развалистым подвиганием баса. Отчего я не сел в тот трам, который катится по рельсам тоже к ним? Я не подумал…
И стал думать о Хайасинф — увижу ли ее? Не напрасен ли долгий, несносный путь и вся эта мука улицы?