«Мое утраченное счастье…» Воспоминания, дневники - Владимир Костицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я давно не упоминал также научно-популярный отдел Госиздата, где Тимирязев-сын, Степан Саввич Кривцов и я образовывали весьма дружную коллегию. Вскоре к нам ввели четвертое лицо – некоего Росского, которого я хорошо знал по Парижу. Это был очень бородатый и очень смуглый брюнет, больше похожий на неаполитанского бандита, чем на настоящего русака, каковым был. Он оказался очень близок к семейству Луначарского. Близость эта особенно усилилась в Москве, где Росский предотвратил семейную драму, уведя от него жену Анну Александровну, сестру философа А. А. Богданова-Малиновского, и предоставив Луначарскому таким путем полную свободу для романов с балеринами.
На этот счет в Москве ходило много анекдотов, и вот один из них, грубый, но совершенно точно передающий атмосферу в Наркомпросе. Приезжает ответственный провинциальный работник в Москву; перед отъездом заходит в ЦКК к Ярославскому, и тот спрашивает его: «Ну как, успели все сделать, смогли всех повидать?» – «Да, в общем успел, – отвечает тот, – только вот, товарищ, надо вам как-нибудь вылечить желудок товарища Луначарского». – «А что?» – «Да вон, как ни зайдешь, все слышишь: или “они с Рутц” или “они с Сац”». Рутц и Сац были актрисы, фаворитки Луначарского, из которых вторая вышла за него замуж и была впоследствии причиной его немилости.
Росский был очень милым человеком, но негодным ни к какой работе. Поэтому вскоре он был снят из Госиздата и получил дипломатический пост за границей. После него к нам назначили Льва Соломоновича Цейтлина: это был меньшевик, то, что называется «советский» меньшевик. Я хорошо знал его по работе в 1906 году: после объединительного Стокгольмского съезда меньшевики слились с большевиками, и у нас в Замоскворецком районе появился «тов. Георгий», очень умный, большой эрудит, – брат Льва Соломоновича. Сам Лев Соломонович работал в так называемых трех Городских районах, и я познакомился с ним, когда перешел туда из Замоскворецкого. На общегородских конференциях к ним присоединялся еще третий – чернобородый «тов. Ипполит» (Цейтлин был с рыжей бородой), и они образовывали весьма опасную, для зарывавшихся товарищей, тройку, потому что обладали знаниями, логикой и умели говорить. В течение ряда лет Лев Соломонович работал в редакции нашего лучшего энциклопедического словаря – Гранатовского.[460] Там он приобрел очень хорошие деловые качества, которые были очень кстати в Госиздате, и с появлением его от составления программы перешли к осуществлению ее.[461]
Я упомянул уже, в каком состоянии находились общежития для студентов. С общежитиями для проезжающих профессоров и научных работников дело обстояло так же. Осенью 1921 года мне как-то звонит Марья Натановна Смит-Фалькнер и спрашивает, знаю ли я астронома Неуймина. Я отвечаю, что лично его не знаю, так как он работает в Крыму – в Симеизе, но имя хорошо мне известно. «Очень хорошо, если так; он сейчас – тут, без сознания: у него тиф, который усилился от пребывания в общежитии, где окна выбиты». Мы с ней посоветовались, созвонились с университетскими клиниками, и Неуймина взяли туда. Это было для него спасением. Он выздоровел и побывал у Марьи Натановны и у меня, чтобы поблагодарить нас за своевременное вмешательство в его судьбу и за заботы во время его болезни. Несколько позже, через год, я имел возможность оказать ему другую, очень серьезную, услугу, которая осталась ему неизвестна и о которой я расскажу в свое время.
Другой случай этого же рода имел место с профессором-математиком Николаем Митрофановичем Крыловым. Я познакомился с ним в Париже в 1911–12 году на лекциях Пикара и Пуанкаре. В то время я был бедствующим студентом, а Николай Митрофанович – благоденствующим профессором Горного института в Петербурге и очень богатым человеком. Случайно он сидел рядом со мной, и мы с ним перекинулись несколькими замечаниями. Крылов очень любезно представился и очень быстро охладел, когда узнал мое нелегальное положение. Он как раз искал человека для переписывания его рукописей, и мои друзья предложили ему меня. Крылов ответил, что из-за нескольких сотен франков эмигранту не желает ссориться с правительством. И вот судьба захотела, чтобы этот человек очутился в Москве в том же самом общежитии с выбитыми окнами – и с сильнейшим плевритом. Поместить его в больницу не пришлось, так как против этого он всеми силами протестовал, и все, что я мог сделать, – перевести его к себе и лечить на дому. Он пробыл у меня больше месяца, выздоровел и уехал в Петроград с изъявлениями вечной благодарности и вечной дружбы. С ним мы еще неоднократно встретимся.[462]
Положение в высшей школе обострилось настолько, что профессура решила устроить общее собрание, выбрать комитет, который должен был вместе с тем явиться делегацией перед властями.[463] Заседание состоялось, весьма бурное, и выступления принимали острый характер. Скворцов-Степанов, старый большевик, а ныне (1921 год) – профессор на факультете общественных наук, вдруг задал вопрос: «А как поведет себя этот комитет, если Москва будет захвачена белыми?» Я ответил ему: «Вероятно, не хуже, чем вели себя многие комячейки на юге во время гражданской войны». Мне говорили потом, что моя реплика была воспринята болезненно, потому что била в больное место. По моему адресу раздались крики: «Ренегат». Усердствовал доктор Ружейников, которого я еще недавно знал на фронте как меньшевика, а ныне он был коммунистом. Я ему ответил: «Ренегат – тот, кто присоединяется к партии после того, как она завоевала власть, а я наоборот, отдав партии годы борьбы, годы тюрьмы и эмиграции, не гонюсь ни за властью, ни за почетом, даю свои силы и свой труд, но хочу, чтобы это было не зря и не впустую». Он замолк, и перешли к делу.
Председательствовал профессор медицинской химии Владимир Сергеевич Гулевич, бывший ректор. Выбор был очень удачен. Это был человек корректный, деликатный, но твердый и авторитетный председатель. Он выражался всегда мягко, не раздражался, моментально улавливал смысл сказанного, хорошо помнил все, что говорилось, и все внесенные предложения, прекрасно резюмировал прения и очень толково проводил голосования. Сначала он дал всем высказать поводы для недовольства.
Я снова взял слово, чтобы дать характеристику ректоров – Боголепова и Волгина. Первого сравнил с щедринским градоначальником; сейчас я уже не помню, какой именно из «глуповцев» на него походил, но сходство было несомненное; все смеялись, и он сам. О Волгине я сказал: «Он совершенно не похож на своего предшественника; ни один из нас не заподозрит его порядочности, и я сам доверю ему все: жену, кошелек, библиотеку. Но высшей школы ему доверить нельзя; в ней он ничего не понимает, и если иногда ему случается иметь здравые мысли, он не обладает достаточным характером, чтобы провести их в жизнь. Приходится сказать, что он хуже своего предшественника».
Очень остроумно говорил Димитрий Федорович [Егоров]. С большим подъемом говорил химик Шпитальский, которому отрезали ногу после того, как он, везя на санках свой паек, попал под автомобиль. После прений было принято решение выбрать делегацию: выбраны В. С. Гулевич, В. В. Стратонов, А. Д. Архангельский и я, и затем прибавлен Д. Д. Плетнев.[464]
Делегация должна добиться свидания с Лениным, а пока было решено прекратить занятия. С протестом против этого выступил академик Алексей Петрович Павлов, геолог. Он сказал: «Я согласен, что положение – трудное и скверное; согласен со всем, что тут говорилось о бедственном положении профессуры. Но мы ведь – не шкурники, и даже если мне будет нечего есть, я все равно приду в университет делать свое дело». – «Очень хорошо, – ответили мы ему. – Мы вас очень хорошо понимаем и сами испытываем боль при мысли о прекращении занятий, но, любя университет, считаем, что забастовка неизбежна. Во всяком случае, переговоры с правительством нужны, и, чтобы показать наше уважение к каждому искреннему мнению, мы просим вас присоединиться к делегации». Таким образом Павлов стал шестым членом делегации, и мы стали добиваться приема в Кремле.[465]
Вопросом о приеме в Кремле занялся профессор Плетнев,[466] который лечил, и успешно, многих из народных комиссаров, в том числе заместителя председателя Совнаркома Цюрупу. Мы хотели во что бы то ни стало видеть Ленина, но Горбунов, управляющий делами Совнаркома, сказал нам, что Ленин слишком тяжело болен и видеть его невозможно.[467] «Впрочем, – прибавил он, – А. Д. Цюрупа вполне правомочен, чтобы с вами разговаривать, и уже вопрос обсуждался в Совнаркоме, и именно ему дано это поручение».
Плетнев, со своей стороны, уже переговорил с Цюрупой и получил для нас аудиенцию. Сам Димитрий Димитриевич уклонился от участия в этом разговоре, сказав, что он уже изложил свою точку зрения (которая вполне совпадала с нашей). Мы спросили, находится ли Цюрупа в «каннибальском» настроении по отношению к нам. «Нисколько, – ответил Плетнев, – он только огорчается, что дело это возникло в очень неудобный момент, перед международной конференцией в Генуе».