Женщина модерна. Гендер в русской культуре 1890–1930-х годов - Анна Сергеевна Акимова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И рабства дни бегут случайные,
Курганного царя я дочь,
Я жрица, и хранитель тайны я,
Мелькнет заря, — уйду я прочь.
Пока же буду вам послушною
И тихо веки опущу,
А в тайне — месть бездонно-душную
Средь ваших городов ращу[729].
Очевидна связь тематики и центральных образов этого цикла со стихотворениями двух старших современников поэтессы: В. Я. Брюсова («К скифам», 1899) и К. Д. Бальмонта («Скифы», 1899), которые одними из первых обозначили скифскую тему русского модернизма, достигшую высшего развития в годы Первой мировой войны и революции. Общими оказываются сцены пира и охоты, образы бескрайней степи и жертвенных костров, культ смелости и воинского умения. Кузьмина-Караваева создает женскую вариацию образа древнего скифа — это разбойница-амазонка:
Долго я держалась между скал залива,
Ночью набегала с диким караваном,
Чтоб предать пожару их дома и нивы,
Чтоб попировать над родным курганом.
Я пила из кубка кровь упавших в битве,
Я пьянела, предаваясь дикой мести,
Павших больше, чем колосьев в жнитве; —
Друг, в кургане спящий, вспомни о невесте[730].
Образ девы-воительницы в разных его вариантах (амазонка, Пентесилея, Брунгильда, валькирия, Жанна д’Арк и др.) в поэзии русского модернизма был достаточно популярен. К нему обращались А. А. Блок, А. Белый, В. Я. Брюсов, Н. Г. Львова, Н. С. Гумилев, М. А. Кузмин, М. И. Цветаева, Л. Н. Столица и другие поэты, поэтому его появление в лирике Кузьминой-Караваевой вписывается в определенную мифопоэтическую традицию, сформировавшуюся в начале ХХ века[731]. Возникновение подобного образа — свидетельство «гендерного беспокойства», проявляющегося в узурпации поэтессами патриархальной маскулинной роли воина (степного разбойника) и в отказе от традиционной женственности (которая понимается как мягкость, слабость, кротость). По мнению В. Б. Зусевой-Озкан, претендующая на подобную роль женщина «неизбежно воспринимается как существо особой, странной, непонятной, промежуточной (андрогинной) природы»[732]. Эта вызывающая необычность была художественно привлекательной, а также содействовала пересмотру традиционных представлений о гендере. В литературе русского модернизма обычно разрабатываются три вариации сюжета, связанные с девой-воительницей: роковой поединок с возлюбленным, кончающийся гибелью одного или обоих противников; любовное преследование при равенстве сил героев; брачный союз героини с более слабым мужским персонажем, согласно принятому ею решению[733].
У Кузьминой-Караваевой мы наблюдаем оригинальное развитие образа девы-воительницы и интерпретацию архетипического сюжета борьбы женского и мужского персонажей. С одной стороны, она создает образ возлюбленного как скифского царя, но о нем всегда говорится в прошедшем времени — он давно мертв, и гибель его никак не объясняется. С другой стороны, стихотворение «Щит в руке и шлем блистающий…» содержит указание на сюжет борьбы, но в нем происходит отказ от поединка (согласно второму типу сюжета о воительнице) по инициативе мужского персонажа, причем возлюбленный противник загадочно характеризуется эпитетом «невзирающий»:
Щит в руке и шлем блистающий,
Меч побед, стрела отравлена, —
Но ушел ты, невзирающий, —
Я от битв твоих избавлена…[734]
Стихотворение «Будет ли новая сеча?» снова проигрывает сюжет несостоявшегося поединка, и снова битва не случается по инициативе героя-возлюбленного, который описывается как нежный, слабый, фемининный: «Нести ты томленья не смог / И первый не выдержал битвы»[735]. Непокоренная героиня так и остается одинокой девой, ищущей своего господина, т. е. архетипический сюжет не приходит к своему логическому завершению: браку или гибели.
Ряд стихотворений развивает эту коллизию недовоплощенной борьбы. Весь первый сборник Кузьминой-Караваевой пронизан мотивами реинкарнации, которые заявлены в прозаическом авторском вступлении: «Мой путь опоясывал землю не раз», — говорит поэтесса[736]. «Курганная царевна» проживает все новые и новые воплощения на земле: «Я площади эти давно проходила / И слышала тот же тоскующий плач…»[737] Прошли века, древнее царство ушло в небытие, язычество сменилось христианством, а лирическая героиня помнит свое прошлое и томится на земле от одиночества. Она чужая в новом мире и сначала не хочет стать покорной «рабой господней» («Мне не быть рабой господней, / Не носить его вериг, — / Завтра минет как сегодня, / Околдует новый миг»[738]), так как в ее жилах течет кровь язычницы. Схематично обрисованный в первом цикле образ утраченного земного «возлюбленного», спящего в кургане «огненосца-скифа», конкурирует с образом Христа, который постепенно занимает все больше и больше места в душе лирической героини. Эта внутренняя борьба двух вер и двух мироощущений, описанная с легким жертвенно-эротическим оттенком, отражена в стихотворении «Бесстрастна я, как в храме жрица…»:
Смотрю я пристально и строго, —
Вот руку рок ко мне простер.
Иль жду я не царя, а бога,
Чтоб лечь на пламенный костер?
Мой бог, приди, как встарь, без гнева
И вознеси, победно строг,
Чтоб я — царевна, жрица, дева —
Могла истлеть у царских ног[739].
Если принять во внимание, что второй цикл сборника называется «Невзирающий» и повествует о перерождении скифской царевны и ее пути к христианской вере[740], то можно говорить об определенном замещении фигуры слабого «возлюбленного» в сюжете о поединке фигурой сильного монотеистического Бога[741]. Только Богу оказывается способна подчиниться героиня: уже метафорическая, а не реальная борьба язычницы с ним кончается ее моральным поражением. Героиня покоряется «новому царю» Христу и посвящает себя служению ему («Освободившись от тоски, / Иду я — твой пророк»[742]), хотя периодически отрекается от этого призвания, не может забыть свою царицу-мать и «смолкший наш стан, освещенный кострами» (стихотворение «Царство-призрак»).
Таким образом, религиозная и социальная амбивалентность героини (язычница/христианка, царевна/безымянная странница) явно прочитывается в первом сборнике, хотя автор стремится к синтезу и снятию противоречий. Пройдя круг скитаний, душа лирической героини претерпевает перерождение, утрачивая воинственность, маскулинность, энергичность, но обретая духовность. Она помнит о своих языческих корнях, но уже несет в себе зерна веры в нового бога — Христа. Так амазонка становится богоискательницей. Показательно, что путь обретения веры художественно раскрывается с помощью «любовного» треугольника «дева-воительница — скифский царь — Христос», который разрешается победой последнего: героиня обретает взамен утраченного и слабого земного возлюбленного нового — божественного и вечного.
«Скифские черепки» получили достаточно много сдержанно-благожелательных откликов (С. М. Городецкого, В. Ф. Ходасевича, В. И. Нарбута, Н. С. Гумилева, Н. Г. Львовой, Г. И. Чулкова, В. Я. Брюсова). От поэтессы ждали продолжения в том же духе, но Кузьмина-Караваева четыре года не публиковала книг, хотя продолжала писать. Второй