Антропологическая поэтика С. А. Есенина: Авторский жизнетекст на перекрестье культурных традиций - Елена Самоделова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Есенин умело использовал грубость в стихах, эпатируя этим читателей и особенно слушателей его прилюдных поэтических выступлений. Грубость в стихах являлась поэтическим приемом и одновременно отражением мировоззрения простолюдина в любом его обличье – крестьянина, пролетария, маргинала. Примеры вызывающей, оскорбительной и шокирующей, провоцирующей на ответную пикировку лексики в творчестве Есенина немногочисленны, но крайне выразительны. Они направлены на ниспровержение идеалов, на разрушение представлений о самом святом – о Богочеловеке, царице и вообще всякой женщине: «Я кричу, сняв с Христа штаны: // Мойте руки свои и волосы // Из лоханки второй луны» (II, 63 – «Инония», 1918); «Разве это когда прощается, // Чтоб с престола какая-то блядь // Протягивала солдат, как пальцы, // Непокорную чернь умерщвлять!» (III, 23 – «Пугачев», 1921); «Пей со мною, паршивая сука» и «Но с такой вот, как ты, со стервою» (I, 172 – «Сыпь, гармоника! Скука… Скука…», 1923); «Молодая, красивая дрянь» (I, 173 – «Пой же, пой. На проклятой гитаре…», 1923).
В отношении к женщине для Есенина показательно бросание из крайности в крайность – то ругань, то просьба о прощении, что придавало особый лиризм поэзии и снимало кажущееся неуважение к героине: «Что ж ты смотришь так синими брызгами, // Иль в морду хошь?» и «Дорогая… я плачу… // Прости… прости…» (I, 171, 172 – «Сыпь, гармоника! Скука… Скука…», 1923).
Крушение Российской империи и падение многовековых патриархальных устоев, вызванные чередой революций и войн, привело поэта к ощущению шаткости мира. Перед его глазами неизбежно возникла картина скорой всеобщей гибели, апокалипсиса, конца света. Эсхатологическое настроение, охватившее поэта, привело его к новому повороту в применении инвективы. С точки зрения Есенина, всеобщее разрушение, ниспровержение в глобальных масштабах лучше всего поддается осмыслению и описанию посредством обсценной лексики, непристойных выражений и грубых недоговоренностей, наложенных на библейскую канву, что само по себе вызывает удивление и обеспечивает внимание читателя неожиданностью соположения разнородных стилистических пластов:Трубит, трубит погибельный рог!
Как же быть, как же быть теперь нам
На измызганных ляжках дорог?
Вы, любители песенных блох,
Не хотите ль пососать у мерина?
Полно кротостью мордищ праздниться,
Любо ль, не любо ль, знай бери.
Хорошо, когда сумерки дразнятся
И всыпают вам в толстые задницы
Окровавленный веник зари
(II, 81 – «Сорокоуст», 1920).
Подмеченные уже после кончины поэта его современником М. М. Бахтиным [768] образы «телесного низа» и физиологических испражнений, идущие из средневековой народной карнавальной культуры, также унаследованы Есениным и свойственны его поэтике: «Плюйся, ветер, охапками листьев» и «Плюй спокойно листвой по лугам» (I, 153 – «Хулиган», 1919). Любовь сводилась к грубым плотским утехам: «Мне бы лучше вон ту, сисястую, // Она глупей» (I, 171 – «Сыпь, гармоника! Скука… Скука…», 1923). Сниженная эротическая символика ругательных жестов, запечатленных в слове, также наблюдается у Есенина в их первозданности и прямом смысле, но в слегка завуалированном и облагороженном виде: «В роковом размахе // Этих рук роковая беда. // Только знаешь, пошли их на хер…» (I, 173 – «Пой же, пой. На проклятой гитаре…», 1923). Прекрасно осознавая за собой перманентное стремление к нецензурному выражению злободневных мыслей, Есенин иногда обращался к публике с призывом не отвечать ему тем же на ругательные обращения его лирического героя: «Не ругайтесь! Такое дело! // Не торговец я на слова» (I, 161 – 1922). Поэт подчеркивал преобладающую значимость и особую важность прямого и честного, порой нелицеприятного выражения мыслей в противовес слащавому и фальшивому их оформлению.
Курение как приобщение к контингенту взрослых
Если считать курение изначально мужским занятием, то Есенин испробовал в своей жизни возможность курить и обходиться без курева. В биографии поэта заметно по крайней мере два периода обращения к курению.
Сначала Есенин приобщался к куреву в юности – очевидно, из стремления применить внешние атрибуты взрослости, примерить на себя «мужскую знаковость», уподобиться «настоящим мужчинам» и испробовать привлекательность «запретного плода» (ведь Есенин учился в Спас-Клепиков-ской второклассной учительской школе закрытого типа, где в соответствии с учебно-образовательными правилами и православным уставом запрещалось «дьявольское зелье»). Период юношеского курения был непродолжительным, поскольку Есенин с кардинальным изменением своего жизненного пути в связи с переездом из сельской местности в город резко сменил мировоззренческие ориентиры: свойственный юности максимализм привел его к аскетизму. После окончания школы, находясь уже в Москве, между 16 апреля и 13 марта 1913 г. Есенин сообщил в письме к Грише Панфилову о принятом решении расстаться с курением: «По личным убеждениям я бросил есть мясо и рыбу, прихотливые вещи, как-то вроде шоколада, какао, кофе не употребляю и табак не курю . Этому всему будет скоро 4 месяца. На людей я стал смотреть тоже иначе» (VI, 33).
Потом наступил второй период приобщения Есенина к курению, уже когда поэт стал вполне взрослым. Сохранился целый ряд есенинских фотографий, свидетельствующих о пристрастии поэта к курению. На фотокарточках Есенин запечатлен сначала с курительной трубкой (1919–1921 годы – VII (3), № 35–36, 53), потом с папиросой в руке (1922–1925 годы – VII (3), № 65, 72, 79, 86, 88, 91, 93, 103). Таким образом, по письмам и фотографиям удается проследить хронологию, когда от курения трубки с табаком в юности Есенин перешел к употреблению папирос. Можно даже предположить, что переход от курительной трубки к папиросам осуществился в период заграничного турне под влиянием западной моды на курение: в Москве Есенин курил табак, а в Берлине и Нью-Йорке уже перешел на папиросы. После возвращения из-за границы и до конца жизни поэт продолжал курить папиросы. В письме к сестре Е. А. Есениной в 1925 г. поэт требовал: «Жду банк-книжку, варенья, папирос, спичек и еще чего-нибудь» (VI, 230).
Вероятно, Есенина первоначально привлекала внешняя театральность процесса табакокурения: ношение кисета по примеру сельских парней (что нашло отражение в частушках типа «Шила милому кисет…»), насыпание табака в трубку, разжигание трубки, жестикуляция с трубкой, выпускание клубов дыма и т. д.
При жизни Есенина в с. Константиново бытовала шутливая народная песня «Едет Ваня из Рязани…» со словами: «Нос большущий, вверх загнутый, // Табачищем натянутый »; а в ее варианте «Едет Ваня на пегане…» имеются строки: «Сидит Маня на диване, // Вышивает кисет Ване». [769]
Там же встретилась генетически ранняя 6-строчная частушка с табако-курительной тематикой:
Ой, милый мой,
Постой со мной.
Я сошью тебе кисет
С голубой каймой.
Голубой тюлевый,
Приходи, закуривай [770] .
Для тематики частушек обычно упоминание кисета, вышиваемого девушкой для любимого парня, что воспринимается как проявление любви к нему. Современный фольклорист А. В. Кулагина указывает, что кисет в частушках выступает в качестве объекта сопоставления в символической параллели. [771] Кисет (наряду с другими курительными принадлежностями) встречается в повести «Яр» (1916) и служит характерной чертой при обрисовке персонажа: «Карев сидел на остывшей туше и, вынув кисет, свертывал из махорки папиросу »; «Карев подкладывал уже под скипевший чайник поленьев и, вынув кисет , взял Аксюткину трубку » и «Карев, усмехаясь, вынимал кисет и, отрывая листки тоненькой бумаги, угощал мужиков куревом . // – Ничего мне не надо; табак пока у меня завсегда свой, а коли, случится на охоте, кисет забуду, так тут попросил бы одолжить щепоть» (V, 13, 50, 69).
Другой персонаж «Яра» обладает своим характерным способом табакокурения: «Дед Иен подошел к костру, где сидел Карев, и стал угощать табаком . // Мужики, махая кисетами , расселись кругом и стали уговаривать деда рассказать сказку. // – Эво, что захотели! – тыкал в нос щепоть зеленого табаку » (V, 77). Этот присущий в повести только деду Иену способ нюхания табака стал предметом веселого розыгрыша: «Из кармана выпала табакерка и откатилась за телегу. // Просинья подошла к телеге, взяла впотайку ее двумя пальцами и пошла на дорогу. <…> Просинья взяла щепку и, открыв табакерку, наклала туда помету. <…> В нос ударило поганым запахом, он поглядел на пальцы и растерянно стал осматривать табакерку» (V, 79–80). Именно с табаком прощается дед Иен, сдаваясь приставу с десятскими и беря всю вину за убийство помещика на себя: «Из кучки вылез дед Иен и, вынув табакерку , сунул щепоть в ноздрю. // – Понюхай, моя родная, – произнес он вслух. – Может, боле не придется» (V, 110–111). Таким способом Есенин продемонстрировал пристрастие отдельных – наиболее мужественных – крестьян к курению табака и показал значимость обычая в народной жизни. Однако значимость этого обычая развенчивается автором тем, что оба заядлых курильщика – Костя Карев и Иен Иенович Кавелин – насильственно изгнаны из крестьянского сообщества (первый убит по ошибке, второй отправлен в тюрьму), а продолжателей их привычки курить табак не заметно.