На распутье - Леонид Корнюшин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тут вся загвоздка в казаках, — сказал купец, сидевший под теплившейся лампадою. — Только б у Прокопия не вышло с ними разлада.
— Атаман Ивашка Заруцкий к добру дело не приведет, — заметил Гурьян. — Продажная сабля.
— Бога забыли, — сказал какой-то странник, — все по грехам нашим! «Мне отмщение, а Аз воздам», кабы услыхали Господне то слово вещее, то убоялись бы! Возмездие скоро, оно грядет. Мы, грешники, молить должны Всевышнего, Животворящую Троицу и Пречистую Богородицу. Горе нам, ходит сатана. Под покровом нощи зло совершается, люди людей губят и белого дня не боятся, но Господь придет на землю, как неотвратен новый день, так и неотвратно в мир Его второе пришествие. Ох, горе нам, живущим не по Его закону, не по Его слову, не по Сильвестрову правилу. О, горе, горе нам! — Старик, горько всхлипнув, понурил седую голову.
— Ты на-ка, на-ка, старый, поешь, — проговорила сердобольная Улита, наливая ему похлебки в черепок.
— Спаси Бог, милая, — ответил благодарственно старик.
Вошедший кузнец подтвердил, что на торжище в Китае было убито много народа.
— Ишь, латынь озверела! — перекрестилась женщина.
— Прости, Господи, убереги в руце стадо свое и да ниспошли умиротворение, — горячо молил странник.
XIX
Заголубели небеса, закачались, отбрасывая длинные тени, березы, разбуженные великим инстинктом жизни, поразбухли почки. С крутых берегов Неглинки, грозя смыть черные кузни и посадские подворья, ринулась, играя и клокоча, с веселым и дерзким гулом вешняя вода. Накатила, слава тебе Господи, весна-красна, дождались-таки, думали, не быть концу злой, морозной зиме!
Близилось Вербное воскресенье. Гонсевский отправился к правящим боярам. День этот казался страшен боярам. Было подозрение, что тогда, под предлогом стечения народа к празднику, нахлынет в Москву толпа мятежников и весь народ поднимется.
— В Москве неспокойно. Лучше не делать праздника. Это и в ваших интересах, — заявил Гонсевский боярам.
— Как бы не было худо, — заметил Иван Голицын.
Бояре повернулись к Мстиславскому. Тот понимал, что запрет породит крик и ропот в народе, еще большее недовольство поляками. И надо было обмануть людей, выпустить ради шествия Гермогена, дескать, не мученик патриарх, а вместе с ними, раз вышел на праздник. Да и предания-то старины, от века ж заведенные… Князь Мстиславский даже вспотел от натуги. Незаметно окстил грудь: «Прости, Господи!»
Пан Гонсевский, пожив в России, хорошо узнал русские обычаи, потому рассудил так:
— Запретив праздник, мы только обозлим московитов. Пусть они увидят, как добр и великодушен наш король.
Как загудели в то утро, 17 марта, в Вербное воскресенье колокола! Теплая истома разливалась над Москвою. Первым заговорил Иван Великий. «Бум, бум!» — басовито загудел он над Кремлем, над Китай-городом. Стоглавая медь всколыхнулась, пошла светлым, радостным перезвоном по посадам. Отдалось на Сретенке, на заставах, в Замоскворечье… Запели радостно, славя Господа, большие и малые приходские колокола, много водилось на Москве звонарей. Из главных кремлевских ворот выехала процессия, стекла на мост через ров. В светлый этот день, бывало, кипела разноцветьем одежд, полнилась посадским людом Красная площадь и весь Китай, но не то зрелище предстало ныне.
Вся Красная площадь была охвачена войсками ляхов и немцев, — шеренги стояли при обнаженных саблях, у пушек тлели фитили, конница и пехота иноземцев стояли наготове. Жители Москвы не пошли на праздник, подозревая поляков в коварстве. Захолонуло, болезненно сжалось сердце старого патриарха. Он уже клял себя, что дал согласие выйти из кельи. «Поделом мне, старому, такого позора еще мои глаза не видели!»
Двадцать дворян — все в новехоньких, расшитых серебром кафтанах — устилали дорогой тканью дорогу пред владыкой; сурово насупив белые косматые брови, тот восседал на осляти. Ныне за узду его вел не царь, как бывало по заведенному порядку, а боярин Гундаров.
Но ни на одном лице не означалось веселья и улыбки, все лица, какие видел Гермоген, выражали одно суровое, скорбящее чувство. Такое чувство владеет сыновьями и близкими, когда лежит в гробу их мать, а они остались на свете сиротами и не знают, как им жить дальше. Народ молча шел за старым пастырем-владыкой, не склонившим своей седой головы перед чужеземной силой и решительно вставшим против продажных бояр. Государство было погублено боярами и дотла разорено завоевателями.
Слух о том, что владыка выпущен на свободу лишь для того, чтобы изменники и ляхи изрубили его в куски, распространившись, накалил посады. Где-то в отдаленных местах города произошла свалка между поляками и русскими, несколько поляков были убиты, других поколотили.
Как только миновали Красную площадь, патриарх, движимый горьким чувством, с кряхтением слез с животины, окрестив мальцов крестным знамением, торопливо зашагал к воротам.
Салтыков подошел к полковнику Гонсевскому, окруженному панами, проговорил с укором;
— Глядите, Панове, вы их не били, они вас послезавтра, во вторник, крепко бить будут! Вы как знаете! Я же того ждать не намерен: возьму жену и убегу к королю.
— Чего ты так испугался, Михайло? — спросил Гонсевский.
— Надо, пан полковник, не дожидаясь вторника, втаскивать на кремлевские стены пушки. Не то будет поздно!
…В Микиткин кабак вошли, закутанные по самые глаза в башлыки, одетые в рваные сермяжины, трое: один худой и скорый на ногу, прихрамывая, должно быть, от незажитой еще раны, быстрыми серыми и твердыми глазами оглядел всех, кто был в кабаке.
— Спаси Бог, ты ли, князь Дмитрий Михалыч? — спросил Гурьян тихо.
Пожарский так же тихо ответил:
— Я. Что за народ у тебя?
— Вам их можно не бояться.
— Как посадский люд? — спросил Бутурлин.
— Народ кипит: надо бить шляхту, — сказал, подходя к ним, стрелец на костыле.
— Узнаю старого воинника! — улыбнулся Пожарский, присаживаясь на край лавки. — Передай верным — пускай изготавливаются ко вторнику: полки идут к Москве.
Колтовский, поедая горячий пирог с похлебкой и вытирая казацкие усы, сказал:
— Ищите пушкарей, бо без наряду нам ляхов не побить.
— Трое пушкарей у меня на примете есть, — кивнул Гурьян.
— Надо собирать стрельцов. Мне известно, что их много прячется в Рогожской и Конюшенной, да и в других частях сыщутся, — продолжал Дмитрий Михайлович. — Оружие у них припрятано.
— В Москве есть и казаки, — заметил Колтовский.
— Есть и казаки, — подтвердил Гурьян. — У меня на примете есть два сотника и есаул. Черту горло перервут — отчаянные люди!
Глаза князя Пожарского блеснули огнем.
— Завтра ж сыщи их: пускай сколачивают полусотни. Скажи им: как полки подойдут к предместью — пускай возьмут под свой догляд пороховые погреба на Воловьем дворе. Ляхов надо оставить без пороха!
— Бог даст день — даст и промысел, — ответил Гурьян, согласно кивая головою.
— Лазутчик нам донес: в Кремле суета. Что умыслил Гонсевский с полковниками? — спросил Бутурлин.
— Ляхи хочут втащить на стены пушки.
— Ни в коем разе им не подсоблять! — сказал сурово Пожарский.
— Я уж с торговыми мужиками про то баил. Завтра опять потолкую на торжище.
Дмитрий Михайлович решительно поднялся, засовывая поглубже за пояс выглянувший из-под потертого кафтана пистоль.
— Ну, прощай! Даст Бог — свидимся!
Гурьян вышел их проводить.
На кабацком дворе меж повозок куролесил шальной весенний ветер, тонко и духовито из-под плетня пахнуло подтаявшей землей. Было глухо и темно, как ночью в лесу, лишь редкие промереживались на распутне огоньки. Трое воевод, будто растворившись, пропали во тьме…
XX
Настороженно кричали на посадах третьи петухи. Неохотно сбрасывала сон Москва, нового дня теперь ждали, как чуму. Нынче почти нигде не видно сторожей. На заставах на охране города истуканами торчали наемные рыцари. Привычная московская жизнь порушилась. Весело было раньше глядеть на Белгород, на княжеские терема, на боярские дворы с богатыми садами! Потускнел, будто вымер, Белый город! Затихли топоры на берегах Яузы, опустел Скородом, с его башен глядели теперь жерла польских пушек. Москва, как сварливая теща, пухла озлоблением против чужеверцев и своих прислужников: шутка ли, в самом сердце православного государства сидела наглая латынь!
Во вторник Страстной недели на торжище уже с утра расшпилили возы — пошла торговля. Мужики толклись около возов, зло поглядывая на наглую, снующую шляхту. Немецкая пехота, ландскнехты в железных шапках, в доспехах, с ружьями и пиками гуртом валили на торжище из Кремля. Шляхтич, ротмистр по имени Николай Козаковский, шел хозяином по торжищу и, увидев толпившихся подводчиков, коршуном налетел на них, выхватив из-за голенища сапога плеть: