Былой Петербург: проза будней и поэзия праздника - Альбин Конечный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Матрена Ключева вспоминает дворовых торговцев в рабочих уголках Коломны:
Наш двор с утра оживлялся торговцами. Марфуша их узнавала по голосу. Вот услышит хриплый голос: «Костей-тряпок-бутылок, банок» – это, она говорит, Сашка с Лоцманской улицы. <…> После утильщика во дворе раздавался протяжный голос селедочницы: «Селедки голландские, шотландские, селедочки для водочки». <…> После селедочницы на сцену появлялась торговка клюквой. Та кричала высокой нотой: «Клюква-ягода-клюква!» За плечами у ней была большая корзина из лыка, полнешенька набита клюквой. Затем являлась продавщица швабр, она отрывисто выкрикивала: «Швабры половые, швабры!»
Очередным номером был паяльщик и лудильщик, он не стеснялся кричать и кричал громче всех: «Паять-лудить кастрюли, ведра, лоханки и – глазки для приманки». <…> Не пропускали ни одного дня, чтобы не посетить нашего двора, казанские татары, они занимались скупкою старых вещей от населения. Они ходили в длинных халатах, на голове носили тюбетейки. Придя на двор, они отрывисто кричали: «Халат, халат». <…>
Красивее всех голосила молодая бабешка – торговка зеленью, она очень складно распевала: «А вот огурчики зеленые, редиска мо-ло-дая, травка зеленая, корешочки в суп, кто не любит круп».
Затем появлялся усатый булочник, говорил он в нос: «Хлебцы шведские, кисло-сладкие, сладко-кислые, захватывают дух, на вкус, что жареный петух». Он носил эти хлебцы на голове, а на голову у него был положен кожаный кружочек, на который ставился лоток. <…> Всяк кричал на свой лад, и каждый имел свой мотив и свои ноты, и своих покупателей. Больше всех мы любили шарманщика с мальчиком-акробатом[1081].
Звуки города вспоминает Мстислав Добужинский:
Зимой я с завистью смотрел, как дворники особыми зубчатыми лопатками скалывали ледок на тротуарах, и он отскакивал аппетитными пластинками. Иногда панель загораживалась рогатками – дворники сбрасывали с крыши снег… и какой это был особенный, петербургский звук – гулко бухавшие снеговые глыбы! <…>
Весной целые полки дворников в белых передниках быстро убирали снег с улиц (любили острить, что дворники делают весну в городе). Тогда же появлялись и другие уличные звуки, когда растаявший лед вдруг катастрофически и неожиданно рушился внутри водосточных труб в зеленые кадки на тротуарах с пугающим прохожего грохотом. И сколько вообще разнообразных звуков неумолчно раздавались на петербургских улицах! Звенел на конках звонок кондуктора, заливались колокольчики – дар Валдая – и бубенчики на проезжавшей тройке (я долго думал, что «дарвалдая» значит «звеня»), гудели по праздникам церковные колокола, нередко проходила с трубами и барабанами военная музыка, а по дворам распевали на разные лады разносчики – и все было мелодичным. Лишь било в самую душу, когда страшные ломовики везли по булыжной мостовой адски грохочущие рельсы.
Летом петербургская улица громыхала, и только на улицах, замощенных торцами (Невский, Большая Морская, набережные и некоторые другие места), было тише, лишь раздавались крики «ванек» и кучеров: «Берегись!» Резиновых шин еще не было, и стук колес по камням мостовой, цоконье копыт и конское ржание были самыми привычными звуками. Чтобы ослабить уличный шум, часто возле дома, где был больной, стлали солому, и тогда стук колес вдруг становился мягким и шуршащим. <…>
Петербург в летнее время пустел, «господа» разъезжались на дачи и по «заграницам», и хозяевами города делались кухарки, дворники и горничные. На лавочках у ворот лущили семечки, слышалась гармоника, веселые маляры, которыми был полон летний Петербург, горланили свои песни. Это был «Питер». <…>
А иногда, нарушая все благообразие Невского и перегоняя чинный поток экипажей, дико мчалась от Почтамта к Николаевскому вокзалу почта, громыхая постромками и пугая извозчиков – целый поезд страшных старомодных рыдванов или, зимой, чудовищных саней («макшаны»), запряженный четверкой с форейтором и с почтарями в башлыках, опоясанных саблями. <…>
Самым веселым временем в Петербурге была Масленица и балаганы. …Из окрестных чухонских деревень наезжали в необыкновенном количестве «вейки» со своими лохматыми бойкими лошадками и низенькими саночками, а дуги и упряжь были увешаны бубенцами и развевающимися разноцветными лентами. Весь город тогда наполнялся веселым и праздничным звоном бубенчиков… <…> Приближаясь к Марсову полю, где стояли балаганы… я слышал, как в звонком морозном воздухе стоял над площадью веселый человеческий гул и целое море звуков – и гудки, и писк свистулек, и заунывная тягучка шарманки, и гармонь, и удар каких-то бубен, и отдельные выкрики – все это так тянуло к себе[1082].
«Слышимыми признаками конкретной бытовой обстановки выступают у Ахматовой и звуки двух музыкальных инструментов – шарманки и колокола, – пишут исследователи Борис Кац и Роман Тименчик. – Шарманка для нее – звучание сугубо городское, более того – петербургское. <…> Петербург колокольного звона как будто и не знает; церковный звон заменен в нем боем крепостных часов… <…> При этом ни шарманка, ни колокол в поэзии Ахматовой никогда не выступают представителями музыки. В большинстве случаев (но, конечно, не везде) они оказываются не столько музыкальными инструментами, сколько звучащими предметами житейского обихода, подобно, скажем, часам или поезду; их звуки принадлежат не столько музыке, сколько самой жизни»[1083].
Ахматова вспоминает: «Звуки в петербургских дворах. Это, во-первых, звук бросаемых в подвал дров», выкрики торговцев и разносчиков. «Колокольный звон, заглушаемый звуками города. Барабанный бой, мне всегда напоминающий казнь. Санки с размаху о тумбу на горбатых мостах»[1084].
Обратим еще внимание на звуки, которые были своеобразным камертоном ритма повседневной жизни Старого Петербурга, уровня звукового фона его улиц, – фабричные гудки.
Чиновник Сергей Светлов в документальном реестре «Петербургская жизнь в конце XIX столетия (в 1892 году)» делает запись:
Сигналом к пробуждению спящего Петербурга служат гудки бесчисленных заводов и фабрик, начинающих свою музыку в шесть часов утра. Поэтому первыми прохожими, в фабричных местностях, появляются фабричные, бегущие в своих невзрачных одежонках на работу. Около этого же времени открываются мелочные лавочки. Но на других улицах еще тихо. <…> В двенадцать часов в крепости палит пушка и по городу раздаются гудки, возвещающие рабочим фабрик и заводов время обеда. Все прохожие в это время вынимают свои карманные часы и проверяют их. Через час опять гудки, зовущие фабричных на работу. Невский проспект и Б. Морская к этому времени уже запружены народом и экипажами. <…> В семь часов раздаются фабричные гудки на шабаш… <…> На Невском образуется гулянье[1085].
Однако возникает вопрос (и шире – проблема): все ли слышали звуки города и как их воспринимали?
Сергей Горный (1882–1948) – журналист-эмигрант, своеобразный идеолог петербургского эмпирического бытописания, выпустил две книги, посвященные Петербургу рубежа XX века: «Санкт-Петербург (Видения)» (Мюнхен, 1925) и «Только о вещах» (Берлин, 1937). Они вошли в состав сборника Сергея Горного «Альбом памяти» (СПб.: Гиперион, 2011). В дальнейшем при цитировании страницы приводятся по этому изданию.
В первой книге, «Санкт-Петербург (Видения)», автор обходит вниманием городской шум и лишь вскользь упоминает микрозвуки города: «Скрипят полозья (саней. – А. К.) о торцы и визжат, въезжая на обнажившиеся камни мостовой. <…> Прежде чем остановиться, кукушка (городская карета. – А. К.) скрипела, зудел ее тормоз». Пароходик «задорно свистел, тонким, чуть хриплым гудком. <…> Всю ночь били железные ободья извозчиков о крутые камни мостовой, – всю ночь по Морской и вдоль Зимнего по набережной били глухие, цокавшие копыта по гулким, упругим торцам». Ломовые «ехали медленно, грузно и твердо ударяя по лбатым, неправильным