Искушение - Юрий Бондарев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Затаенно примолкший было Митя вскинулся змейкой, его чуткие глаза заблестели оборонительным мальчишеским ожесточением, и он воскликнул запальчиво:
— Папа, я выстрелил бы в них! Я убил бы их. Я бы отомстил!
— Митька, дорогой мой Митька, значит, ты тоже кое в чем не согласен с Евангелием. Оно ведь против око за око, зуб за зуб… — проговорил Дроздов, видя зажегшиеся воинственным огоньком Митины глаза и представляя в чащобе осенней тайги трещавший сухими лесинами костер, летящий лохматыми извивами в черноту нависших над ним елей, и такую знакомую сильную фигуру Тарутина, ничком лежащую возле огня; на спине, под лопаткой расплывается темное пятно, уже различимое на куртке, голова размозжена смертельным жаканом (второй выстрел), погружена во что-то расплывшееся, красно-белое на земле, а неподалеку от поверженного тела Тарутина сидит в кустарнике, вконец изжеванный ужасом, трогаясь в оцепенении рассудком, Улыбышев и в кровь кусает себе руки, чтобы не сойти с ума.
— Да, Митя, я тоже кое-что не могу простить, в том числе мужское предательство. Мы с тобой еретики. И я против непротивления, — сказал Дроздов, продолжая думать о своем. — Непротивление и молчание довело, брат, нас до полного ничтожества. К сожалению, Митя, мы утратили свое достойное место. Исчезают мушкетеры, понимаешь? Впрочем, сын, я заговорил с тобой не на ту тему. Давай о другом.
— Па-апа! — вскрикнул Митя высоким голосом. — Зачем ты так говоришь? Разве ты не сильный? Не можешь сразиться с бандитами? Я тоже вместе с тобой смогу! У меня хоть и астма, а твои гантели я уже четыре раза выжимаю. Папа, почему ты стал хмурый? Я не надоел тебе? Нет? — с неожиданным страхом спросил Митя. — Бабушка Нонна говорит, что я ей надоедаю… что она видеть меня не может…
— Да что ты, паря, — растроганно и грустно проговорил Дроздов. — Надоедают друг другу, когда между людьми равнодушие. Как ты можешь мне надоесть, когда ты мой друг.
Митя покраснел и засмеялся.
— Тогда вот что, — сказал он лукаво. — Чтобы ты не хмурился, я тебя должен рассмешить. Анекдот или быль. Слушай. Это Вовка Быстров рассказывал, балбес порядочный, сосед из сорок второй квартиры. Задаю тебе вопрос. Что такое сверхсмелость? Ага, задумался, не знаешь? Сверхсмелость — это когда хмырь в шляпе?
— Хмырь? В шляпе? Почему хмырь и почему в шляпе?
— Это не важно. Сам не знаю. Вот, слушай. Это когда хмырь в шляпе с палкой в руке бежит по рельсам навстречу паровозу и кричит: «Задавлю! Прочь с дороги!» Машинист замечает хмыря, удивляется, останавливает поезд, чтобы не задавить, а хмырь надувает, как рак, морду лица и грозит палкой: «Что, испугался, трус такой?» Вот что значит хмырь в шляпе! Смешно?
Они посмеялись над гордыней и глупостью хмыря в шляпе, и в заливистом смехе сына, в его следящем внимании угадывалась попытка развлечь, развеселить: наверное, Митя по-детски ревниво ощущал изменившееся настроение отца. И ему захотелось обнять это единственно родное, преданное существо, отдаленное непреклонными жизненными обстоятельствами, — и он взял его за слабенькое плечо, сказал:
— А может быть, сын, как раз хмырей в шляпе и не хватает? Не каждый попрет с палкой против паровоза. Глупая, но смелость. И все-таки машинист остановил поезд. Над этим надо подумать. Безумство храбрых, а не бессилие. Это не так просто.
— Папа, я сейчас тебе почитаю очень интересное про хмырей в шляпе! — заявил великодушно Митя, не возражая. — Пойдем к тебе в кабинет. Я там журналы интересные нашел. Не беспокойся, посуду я потом помою. И перетру полотенцем. Пойдем, пожалуйста. Я тебя рассмешу.
«Посуду я потом помою…» — «Да, понимаю, ты хочешь услужить и понравиться мне. Видимо, тебя, беднягу, здорово муштровали, и появилась вот эта неприятная заискивающая черточка…»
— Послушай, Митя, — сказал Дроздов. — Давай договоримся. Отныне у нас все поровну. И посуду будем по очереди мыть. Или вместе. Ладно? Пошли в кабинет. Что ты там прочитал о хмырях?
В кабинете, на северной стороне, было сумеречно, к окнам, к дверям балкона подступала сплошная стена дождя — стучало, раздробленно сыпало по карнизам, и снизу сквозь дождевую толщу придавленно и бессмысленно доносился с улицы влажный отлученный шелест машин, куда-то проносящихся посреди мирового потопа.
«Почему-то Москва кажется мне чужой. Враждебный Чилим и отчужденная Москва. Никогда не было такого чувства…»
— Я зажгу свет, так будет веселее.
Но Митя вбежал в кабинет, опередив отца, подпрыгнул на носках, проворно нажал выключатель и потом, в ожидании удовольствия, включил торшер над креслом. Электрический свет засиял на корешках сдвинутых книг на полках, на стекле балконной двери, сразу ставшей фиолетовой, забелел на листках бумаги, разрисованных фломастером, на страницах развернутых журналов, валявшихся на паркете, на креслах, на письменном столе, где еще стояла неубранная банка сгущенного молока — тут за три дня Митя похозяйничал вовсю.
— Теперь слушай, папа, это в старинном журнале, я внизу на полке нашел, — сказал Митя, весело падая в кресло под торшером. — Вот где про хмырей здорово написано. Ты слушай, слушай. «Шляпы с обворсенною высокой тульей мущины…» Что такое тулья, не знаю, а мущины… Ха-ха! Так и написано му-щи-ны… Просто жуть! «Мущины обязаны были почитать крышкою всех своих высоких достоинств». Шляпа — крышка, вот здорово! Как у кастрюли! Что, тебе разве не смешно, папа?
— Нет, почему? Смешно. Ты читай. Я слушаю внимательно.
Но он слушал вскользь, стоя перед книжными полками, разглядывая в простенке между полок свое старое охотничье ружье, хорошо когда-то послужившую тульскую двухстволку, висевшую здесь лет семь, с той поры, когда он перестал охотиться, брать ее в поездки. Дроздов снял ружье, подержал в руках удобную, легкую, точеную тяжесть, знакомо и греховно пахнущую горьким маслом, старым порохом (Митя, кажется, сказал: «чесноком пахнет»), с полузабытой привычкой переломил стволы — они действительно были заряжены, и покойно, наизготове золотились точки пистонов в плотно вогнанных патронах, набитых «волчьею дробью». «Волчья дробь» была слабее жакана, но смертельной для человека, — и вновь вспомнился немыслимый рассказ обезумелого Улыбышева о запахе горелого человечьего мяса, выворачивающего рвотой, вспомнилось его жалкое объяснение предательства еще живого Тарутина.
— Значит, ружье ты клал рядом с постелью? — проговорил Дроздов, пробуя разрядить «тулку», однако передумал, свел стволы и повесил ружье на прежнее место. — Оно тебе уже не пригодится. Мы вместе. А лишний раз ружье трогать не стоит. Оно, сын, иногда и само стреляет.
«Искушение… Странно. Оно было и тогда на балконе, в ту бессонную ночь. Потом случилось с Валерией, когда накренился самолет над Чилимом. И вот оно сейчас мелькнуло… Кто мы? Мы сами не знаем себя…»
— Папа, ты не слышал, что я тебе прочитал? — отозвался обиженно Митя. — Очень дурацкая глупость, а ты не слышал! Это просто жуть, ха-ха! Откуда у них столько шляп было?
— Читай, я слушаю, — сказал Дроздов и подошел к торшеру, тепло освещавшему причесанные пшеничные волосы сына, волосы Юлии в молодости.
Митя повозился в кресле, устраиваясь поудобнее, и принялся водить пальцем по строчкам.
«Умение снимать шляпу при встрече на улице и знание, где и как ее держать, составляет науку». Вот, представляешь, какие они были ученые по шляпам, просто академики! Или вот — обхохотаешься: «Встреча с радушными простаками, простодушными деревенскими дворянами, которые обыкли вдруг бросаться на людей с распростертыми руками, опаснее самых неприятелей, ибо по неосторожности лишают удовольствия…» Папа, ты слышишь? — засмеялся своим заливистым смехом Митя. — Я представляю, как они… Эти дворяне… бросаются на этих хмырей в шляпах, а те в ужасе — наутек, улепетывают от них, удирают!.. Знаешь, как называется журнал? «Переписка моды…»
«Нужно все тщательно обдумать и выработать систему действия. Дать согласие Татарчуку? В заговоре теперь я один… Но что значит эта телеграмма Битвина?..»
— Папа, тебе не нравится об этих неприятелях? Или ты опять не слушал?
И Митя поднял недоумевающие глаза, а он с запозданием и не вполне удачно постарался выразить беззаботность и внимание на лице: «Да что ты, сын? Очень смешно». Однако Митя сказал несколько огорченно:
— Наверняка тебе это не очень… Вспомнил, папа! — оживился он и обрадованно засиял. — Я хочу, чтобы нам с тобой было здорово. Подожди! Я нашел у тебя на полке анекдоты о Наср-эд-дине. Целый вечер я катался от смеха по полу! Сейчас, подожди… Читал там про осла и деньги?
«Он чутко что-то чувствует и хочет меня развеселить по своей доброте. А что я могу объяснить моему сыну? В заговор ведь я его не возьму, как не возьму и Валерию».
Режущий треск телефонного звонка проник в шум, в плеск дождя, заполнявшего кабинет, Митя неспокойно посмотрел на отца, привставая в кресле, глазами спрашивая: «Подойти?» Но он задержал его: «Я подойду», — и, внутренне усмехаясь чудесам телепатии (только что вспомнил о Валерии и вот, несомненно, звонит она), снял трубку и тут же ворвался издали почти мужской голос Нонны Кирилловны, заставив его стиснуть зубы, на шаг отойти от Мити, чтобы он не расслышал хлещущий болью и злыми рыданиями крик: