Одиночество вещей - Юрий Козлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Значит, измена в правительстве? — подал спокойный голос внимательно осматривающий свернувшийся крупными кольцами в углу шланг-удав Гаврилов.
— Страны нет, — пожал плечами Митрофанов, — жрать нечего, деньги пыль, армия расформирована. Скоро с земли, с квартир начнут сгонять. Измена, Гаврилов, больно уж ласковое словцо.
— Не драматизируй, Митрофанов, — капитан скрепил скрепкой, убрал в папку листки одного протокола, тут же достал листки для следующего. — России не привыкать жить в состоянии перманентной государственной измены.
— В наказание за то, что поверила в перманентную мировую революцию, — добавил Леон. Ему понравились слова капитана. И вообще, эти милиционеры, за исключением Гаврилова, были отнюдь не дубами.
— Не знаю, Митрофанов, — никак не отреагировал на уточнение Леона капитан, — хорошо это или плохо, но в этом всегда было наше спасение. Улучшить они хотели или ухудшить нашу жизнь, благодетельствовали или вредили, освобождали или закрепощали — всё шло как шло, оставалось как есть. Это такое болото, Митрофанов, в нём одинаково вязнет добро и зло, патриотизм и космополитизм, служение Отечеству и государственная измена. Помнишь, движения нет, сказал мудрец брадатый… Что там дальше?
— В этот раз не увязнет, — возразил Митрофанов, — больно круто взялись. А мы раззявили хлебала. Вместо того чтобы… — стиснул кулаки.
— Чего разорался-то? — неожиданно решил защитить демократию Гаврилов. — Были выборы. За кого народ? Что он, враг себе?
— Народ, Гаврилов, — с презрением посмотрел на него, открыто хлопочущего возле свёрнутого шланга, Митрофанов, — в особенности русский народ, всегда выбирает для себя самое худшее. Худшее из худшего. Промашки не даёт. А исправляет ошибки исключительно путём совершения новых. Другого пути не знает.
Леон вспомнил этот, ничем не закончившийся разговор ночью, когда по неизвестной причине поднялся с кровати, уставился из окна на лунно серебрящееся в прибрежных тенях, как в чёрном кружеве, озеро.
Потом спустился вниз. Луна была невелика, но светила ярко, как прожектор. Белые созревающие яблоки в кривых суставчатых яблоневых ветвях отражали лунный свет, вычерчивали воздушные трассы ночным жукам и бабочкам. Звёзд было сверх всякой меры. Леон стоял посреди пропадающей усадьбы, придавленный звёздным небом, как Господней дланью. И одновременно как бы вознесённый Господней же дланью, так что звёзды путались у него в волосах, как капли воды после ночного купания.
Милиционеры уехали, осветив на прощание Зайцы жёлтым светом фар «УАЗа». Шланг-удав более не был свернут кольцами в углу бани, а тоже уехал в «УАЗе».
Дядя Петя в чёрных резиновых сапогах остался на столе.
Леон понимал, что надо бы проститься с дядей, побыть с ним наедине. Но больно уж неподходящим было время. Леон решил проститься с дядей завтра при свете солнца.
Председатель сказал, что пришлёт машину за кроличьими клетками.
Леон щедро покормил на ночь свиней и кроликов остатками комбикорма и хлеба.
Из хлева доносились умиротворённые вздохи, сонное сытое хрюканье.
Ночной же народец кроликов не думал спать. Председатель сказал, что возьмёт по хорошей цене всю живность, но его отжали от растерявшегося Леона зайцевцы, объявившие что по-соседски разберутся с Леоном насчёт живности и похорон. «Не бойсь, не обидим, — хмуро посмотрел на Леона Егоров, — все же русские люди». Честно говоря, лиловый в тот день Егоров не сильно походил на русского человека. Разве на русского человека будущего, когда все перейдут с водяры и самогона на морилку.
Таким образом, смутно беспокоивший Леона вопрос похорон отпал.
Да ещё и при деньгах оказался Леон.
На распродажу птиц пожаловал (пришёл) даже водяной дедушка Платины. И как Юлий Цезарь, увидел гусей и переторговал (победил) приценившегося к ним беззубого слюнявого человека из Урицкого, красиво накинув на каждый клюв по червонцу.
Леон неторопливо двинулся вдоль клеток.
Почему-то он считал кроликов глупыми. Свиней и гусей, которые, если верить пословице, друг другу не товарищи, уважал больше. А тут вдруг пожалел, что кролики попадут в чужие руки, что по осени их непременно перебьют.
Он читал в книжке по кролиководству, что, оказавшись на свободе, кролики легко переходят в дикое состояние, живут в лесу, подобно зайцам.
Леон решил дать им шанс.
Распахнул все клетки.
Кролики, светя глазами, трепеща ушами, вплотную придвинулись к свободе. Леон подумал, что в любом случае свобода окажется для них не страшнее недавнего многодневного голода, когда они подъедали собственное дерьмо, освоили таинственное искусство левитации. Травы на лугах было выше кроличьих ушей. В полях вставали зерновые. Вокруг было предостаточно заброшенных садов, чтобы обдирать зимой кору. Можно сказать, в Эдем выпускал Леон кроликов. Единственное, что от них требовалось — сделаться зайцами.
Леон отошёл в глубь сада. Встал, скрестив, как Наполеон, руки на груди, под яблоней. Безумная, вызванная не иначе как нервным потрясением от последних событий, явилась мысль: как он сейчас кроликов, точно так же Господь Бог отпускает в эту ясную звёздную ночь на волю русский народ. Леон кроликов — в поля, леса, луга. Господь Бог русских — в изобилующую всем необходимым для жизни страну Россию.
В непонятном оцепенении стоял Леон под яблоней, под звёздным небом, под дланью Господа своего, вперившись взглядом в судьбоносно освещённые по такому случаю кроличьи клетки. Там, несомненно, происходило какое-то движение. То одна, то другая пара светящихся глаз, трепещущих ушей подкрадывалась к краю клетки. И тут же отступала. Раз какой-то герой свесился до половины. Увеличенная усатая тень опустилась на траву. Но кролик не стал первой ласточкой. Почти вывалившись из клетки, исхитрился зацепиться за край сильными задними лапами, сопя, втянулся, как паровоз в депо, во тьму клетки. И больше не приближался к краю.
Час, наверное, стоял Леон, скрестив руки, под яблоней. Весь окоченел. Но ни один кролик не выпрыгнул из клетки.
Господь Бог в очередной раз устроил Леону Ватерлоо.
Леон в отчаянье воздел глаза в небо.
И увидел чудо.
Сразу сотня, а может, тысяча звёзд снялась с места, упала вниз, прочертив в небе сияющие ломаные, прямые, косые, овальные и дуговые — разные, как и должно быть при свободе, — маршруты. Леон понял: Бог даёт знать, что звёзды небесные легче подвигаются к свободе, нежели кролики и русские люди. Вспомнил, что под падающие звёзды загадываются желания. «Так помоги им! — рявкнул в огромное чёрное ухо. — Помоги!» И ещё подумал, что падающие звёзды — отколовшиеся, сгорающие частицы целого, оставшегося на месте. О какой свободе он просит? Неужто отколоться и сгореть? Или… не бывает другой свободы?
Как-то странно он сходил с ума: сознавая, что сходит. Обычно сумасшедшие этого не сознают. В безумие Леона, как меньшая матрёшка в большую, было вставлено непреложное осознание безумия всех его надежд.
Леон коченел от льющегося с неба холода и света. Единственно, что теперь ему оставалось — стоять недвижно, как изваянию. Бог продемонстрировал свою твёрдость. Леон ответно демонстрировал свою. «Достоинство, — решил Леон, — последняя неразменная монета. Достоинство прерывает спираль безумия, разгружает матрёшки».
Леон знал, что смешон, что уподобился беспаспортному оловянному солдатику, удирающему от крысы в бумажном кораблике по сточной воде, но у него не оставалось ничего кроме стойкости и достоинства, что он мог бы противопоставить равнодушию Господа.
Леон спокойно и бестрепетно (как Бог на людей) посмотрел на клетки. И в это самое мгновение из ближней вдруг… не выпрыгнул, нет, невесомо, как на крыльях, вылетел кролик, необъяснимо удлинившийся, распрямившийся в ночи. Пролетев значительное и невозможное для кролика расстояние, он сгруппировался в воздухе, как гармошка, мягко приземлился, едва коснувшись лапами серебряной травы, снова взмыл вверх, легко преодолел изгородь, которую с трудом одолевали куры, не говоря о бандите-петухе, растворился в свободном тёмном мире.
Никто не последовал его примеру.
Установилась абсолютная, как в пустом зрительном зале, тишина.
Леон понял, что представление закончилось, пора уходить. Бог исполнил его желание, хоть и по-своему.
Как только до Леона дошло, что льющиеся с неба холод и свет есть свобода, что он наполнен свободой, как кувшин под самое горло, вот только зачем она ему, что с ней делать, он не для себя просил, на плечи ему опустились тёплые руки.
Леон в страхе обернулся.
Под яблоней стояла Платина. Лицо её было из холода и света. Руки же, напротив, были тёплыми, почти горячими. «Как у чекиста, — греясь под её руками, подумал Леон. — Горячие руки, холодное сердце. Или наоборот? Холодные руки, горячее сердце? Наверное, сначала горячие, потому что в чужой крови, а как самого пристукнут, холодные?»