Том 7. Это было - Иван Шмелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прихожу в лазарет, а сестры и говорят: «а у нас Стенька-Рыбак лежит». И увидал я молодчика, в самом-то злейшем сыпняке, в беспамятстве, в пожаре. Уж и бредил!.. Весь тут характер его сказался. И ругался, и проклинал, и к чертям посылал, и плакал, и ласкался, и мамку звал, и кишки доктору выпустить хотел, и Богу молился, и Бога-то… И затомилось во мне, – и жалость, и грусть, и ласка. Это был чудеснейший экземпляр сильного и здорового парня, русского красавца, потерявшегося во всей этой беспардонности и хаосе нашем. Вдруг раскроет глаза и смотрит, дико и в ужасе, и будто вглядывается в меня, что-то ему мелькает. Глаза ввалились, стали из серых синими, в черноту… Я приказал, чтобы его не оставляли ни на минуту, чуть что – давали шприц. Давила меня тревога: надо его спасти! Спать спокойно не мог, вскакивал и бежал к морю, в лазарет. И вот, как-то, сидел я у его койки. Приподнялся он, – ночью было, – уставился на меня глазищами… как вскрикнет – «доктор!., ура-а!..» – и шарк, к окошку. А в сыпняке у нас были на 4-м этаже. Он уж на подоконник прыгнул, я его за рубаху сдернул, так он и грохнулся, подбородком об край окна.
Выздоровел. Помню, зашел я к нему, сел у него на койке. Смотрел – смотрел на меня, зажмурился… «Доктор… вы это меня спасли… мне сестрица сказала… выходили меня, и ночью приходили… и барыня ваша приходила…» Сказал ему – это уж наше дело, спасать. Так головой покивал, будто приглядывался. «Ты, – говорю, – парень славный, только дурак, бестолково-горяч… а славный». – «Славный?..» – недоверчиво так спросил, – и слезы у него наплыли, и стыдно ему слез своих. Но пересилил стыд. Схватил мою руку – и крепко поцеловал. «Ну, доктор…» – и подавился слезами, не мог сказать.
Выписали его. Поручился я за него, он этого не знал. Видит – не трогают, стал рыбачить. И еще на ногах шатался – вышел с друзьями в море. А тогда у нас с продовольствием туго стало. И вот, рано утром, в веранду – стук! Выбегаю – и вот, картина, стоят трое: впереди, еле на ногах, худой, желтый после болезни, Стенька, и у его ног круглая корзина, полна хамсы; а по бокам, отступя, – как адъютанты, двое и у каждого в руках такая же корзина. «Солите, доктор!» Отказать не мог. Тут уж и я… заморгал. Он меня так и продовольствовал: и кефалью, и камбалой, и скумбрией, и нипочем денег не берет. Эвакуация подошла. Пришел он ко мне, сказал: «не уезжайте от нас… не дозволим тронуть». Я остался. Правда, меня арестовали, но Стенька тут ни при чем, напротив… И пришло страшное, и в этом страшном… но об этом как-нибудь в другой раз.
Март, 1936 г.
Париж
Однажды ночью
(Рассказ доктора)…Что сталось со Стенькой-Рыбаком, о котором я вам рассказывал, господа, узнаете. А сначала расскажу о самом страшном. Прошу извинить: в рассказе будет одно очень… как бы это сказать… ну, остренькое, что ли, место, но я постараюсь несколько смягчить эту оголенность моего «случая из практики».
От России оставался только Крым. Все чувствовали, что приближается развязка, и Врангелю в Крыму не удержаться, при всем его таланте выходить из трудных положений. И все же хотелось верить, что он наладит. Особенно, помню, окрылило, как он преобразил самое неуемное – рабочих севастопольского порта: они восторженно его встречали, чуть ли не качали. И вот, в некоем уповании на чудо, мы, группка интеллигентов, организовали «Общество возрождения России». Представьте: была даже секция – «религиозного обновления народа!» Опыт «великой и бескровной» открывал новые пути сознания. Устраивали собрания, говорили речи, развертывали перспективы будущей работы, «когда все это кончится». Стенька-Рыбак, представьте, слушал жадно, втискивал как-то в перевернутые свои мозги, орал – «правильно!» – и так бешено ерошил свои лохмы, словно хотел сейчас же приняться за работу – и возрождать. Как-то подходит и говорит: «вкатывайте и меня, буду расчищать авдеевы конюшни!» Вместо «авгиевы», понятно.
Меня избрали председателем. Ничего боевого в Обществе нашем не было: большевизм рассматривался, как «нравственная зараза», и изыскивались «светлые пути». Вот этот-то свет, кажется, особенно привлекал Стеньку, при всей его оголтелости… Словом, мы отмывали душу. Был в нашем Обществе некто, беженец, с севера, очень услужливый, все клонивший к острой непримиримости, предлагавший «дело», а не слова – вести списки «скрытых большевиков» – из населения – для будущего очищения от плевел. Но мы остались в рамках аполитичности.
После разгрома Врангелем конной армии Жлобы все как-то позатихло и стало путаться. Ликование вдруг увяло, и поползли слухи, что – «прорвутся». Помню, в конце сентября, к ночи, явился ко мне Стенька: «ветер крепчает, доктор… подтяните парус». В чем дело? Оказывается, «непримиримого беженца с севера» арестовали, уличили в работе на большевиков и отправили в Симферополь, а на Перекопе очень плохо; опасаться мне нечего, рыбаки и рабочие считают меня «великим борцом за трудовой народ» и не дадут в обиду, но… – «переберите всякие там бумажки и сожгите, „беженец“ этот из зловредных».
Сказать правду, я не тревожился. Необычайная преданность мне бывшего «врага», Стеньки, которого я вырвал у сыпняка, действовала как сильно успокоительное средство. Ну, придут, буду работать с народом, а не с теми, Стенька прямо меня прославил: в сердцах дрогалей и рыбаков получил я высокий титул – «друг народа». Едешь слободками – все дружески встречают, радостно улыбаясь, будто дал им на выпивку, предлагают рыбки или шматочек сала. Самые головорезы дергают картузы, кричат: «Михаил Степаныч, здоровеньки булы, как дела?» Говорили даже: «все бы такие были, нам и леворюции не надо!»
И вот, грохнула вдруг эвакуация! Помню, конец октября. Прибегает Стенька: «доктор, не уезжайте… с кем же мы-то останемся! поведем вместе светлые пути, будем очищать эти вот… агеевы конюшни! вы наш, народный, свой… головой поручусь, никто не посмеет тронуть!» И в голосе что-то, с дрожью. Я мог уехать. Но пораздумал: Риночка в гимназии в Симферополе, у тетки… да и жаль стало дачки, сада… жаль стало и милых дураков своих… Остались.
Пришли они. Помню – валило в улочках баранье стадо, в овчинах, в лохматых шапках… – дикари! Отку-да?! А над «дикарями» – эти, все бритые, с холодными глазами, с поджатыми губами, нечеловеческие лица. Чужие лица. Отку-да взялись?! У всех наганы, галифе, и злое, затаенное: «ну, теперь!..» Словом, дорвались. И началась разделка, «по системе»: обыски, аресты, изъятия, расстрелы! Помела «железная» метла, по телеграмме «военмора»! Рубила мясорубка. Вы знаете, Стенька стал у них кем-то… властью. Прибежал ко мне: «мы вас застраховали, доктор, вот бумажка». И налепил, с печатями, при входе: «под охраной ревкома, медицинский пункт». Угрожалось всем, кто посмеет вселять или выселять: «расстрел на месте!» С месяц меня не трогали.
И вдруг, – «беженец с севера», верхом, в сапогах со шпорами, с наганом. Член какой-то «тройки». С ним команда, наши дуроломы, с винтовками. И так важно: «именем рабоче-крестьянской власти, ордер чека… должен сделать обыск!» Вижу – Стенька, сзади. Бледный, злой, глаза сверкают. Кричит: «Товарищ Ярый, поосторожней! за доктора весь революционный пролетариат, вот телефонограмма…» Сунул какую-то бумажку. Тот прочитал. Ко мне: «а, гражданин председатель возрождения царской России! мы вас возродим!» Стенька ему: «товарищ Ярый, тут было светлое возрождение, а не контрлеворюция!» А тот, так это, через голову, на Стеньку: «по мандату, назначаю дачу под морской пункт, а гражданина возрождателя перевести под дачу!» И – ко мне: «знаю, Общество ликвидировано, но вы еще не ликвидированы… ну, нам покажет обыск». Стенька на него: «превышение мандата! наша ячейка сейчас снесется с губчекой, и я вам покажу!» Ноль внимания. Все перевернули: бумаги, книги… «Где список членов, с подписями?» Список я сжег, понятно. «Мы разыщем». Не арестовал. Велел перебираться в пристройку, где садовник, а того на наше место, охранять. Стенька мне крикнул: «доктор, не тревожьтесь! вас охраняет весь революционный пролетариат!» Пошли они, и всю дорогу, пока я слышал, Стенька его печатал.
Въехали к нам матросы, «морской пункт», – быки быками-Тут же забрали на пустыре корову, зарезали на винограднике, освежевали. Бабий визг, гармошки, привезли вина от Токмакова, пошел угар. Что было ценного, закопал я на винограднике. Матросы пили, жрали, наблюдали в бинокли с «морского пункта», с моего балкона. Помню, ночью, вышел я на виноградник, выкопал ценности, – золото, бриллиантики жены, серебряные ложки… Копаю и обливаюсь потом: ну, услышат! ждал ареста. Жена куда-то отнесла, на время.
Новый обыск. Опять тот, «беженец». Чего обыскивать, матросы всё перевернули. На рояле лежали у меня газеты, книги, – матросы рвали на цигарки. И, – черт ему помог, – цоп, какую-то книжонку – и нашел! Тот список. Сам я когда-то сунул и забыл. Помню, когда сжигал бумаги, сжег и список членов нашего Общества, а это оказался первый список, инициативный, – все подписи, и моя, в заголовке списка. «Вы арестованы!» – радостно так крикнул, даже в зобу дыханье сперлось. Поглядел я так… – чет Стеньки, моего заступника. Матросы смотрят равнодушно, быки быками. «О, попался-влопался, а еще до-ктор!» Один спросил того: «а вы, товарищ, по мандату?» – «Ну, понятно… а что, товарищ?» – «Ну, по мандату ежели… а то мы не дозволим, покажь мандат». А у меня с ними уже наладилось, ходили на прием, – понятно, «детские болезни». Кррову режут – нам обязательно кусище: «старайтесь, товарищ доктор, для народной власти». И смеются: будто это в шутку, про власть-то. Бывало, откровенничали, спьяну: «думали – так, игра… ан, вы-шло!» Стали глядеть мандат. «Тут про арест ле сказано., сперва принесите про арест, а доктор нам необходим… пшел к черту!» Отстояли. Прошло с неделю, не тревожат.