Том 7. Это было - Иван Шмелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты все воображаешь, – сказала Варшева, торопливо вытаскивая из-под столика тарелку с комком сливочного масла. – Он, – обратилась она ко мне, – мучается чужими муками, как всегда. Каждый день к нам ходят голодные, – как он волнуется! Но мы уже бессильны. Мы даем лекарства, чего-нибудь… старые газеты, которые они выменивают, кажется…
– Сейчас бы организовать питательные пункты, развить широкую пропаганду, будить общество, бить в набат! Помню, со Львом Николаевичем, с Владимиром Галактионычем… как мы работали! как горели святым огнем! в нас билось всеми-ровое сердце. А теперь, чем жить?! Как ночь – ждем бандитов, обысков. Оружия нет, да если бы и было… ну, как я стану стрелять в человека! Я принципиально не могу убить! Пусть уж лучше меня убьют. Я прошу только одного: дай-те мне покоя! дай-те мне незаметно существовать, думать, мыслить, понять этот катаклизм, найти смысл! дайте же мне завершить мой труд, мои «Опорные точки»!.. Вы, кажется, очень устали?..
– Да, ходил по одному делу. Да, прокурора я встретил… высокий, в пенсне? Его ограбили этой ночью, бежал жаловаться, требовать «права»…
– Аркадий Николаич! – иронически усмехнулся Варшев. – Чудак… Да его там сейчас же арестуют! О нем забыли, и я ему советовал не появляться в городе. Что у него могли ограбить? Они давно нищие, всё у них выбрали обысками. Берут у нас, по знакомству, молоко детям… кажется, больше двухсот бутылок забрали! Да, вот интересный случай видеть, как это подействовало на сравнительно высокоразвитой интеллект! Он уже совершенно утратил даже первичное чувство… как это… такта, что ли! Каждый вечер он приходит и сидит, сидит, сидит… Пора спать, а он все сидит, сидит, мнется, ждет… Мы поняли, в чем дело. Когда надо скорей от него отделаться, иначе он заговорит своим «правом», Софи подает ему стакан молока, он жадно выпивает и сейчас же уходит. За человека страшно!.. Ну, скажи прямо… но эта мелкая «хитрость» приводит меня в бешенство! Зачем так унижать себя?! Мы должны гордо встречать эти гнусные удары… Что, не доктор?..
Под окном зашуршало гравием, и пробежала какая-то фигура.
– Она!.. – крикнула Варшева, заглянув в окно. – За молоком. Надо как-нибудь дать понять!.. Говорили всё о каком-то долге, который им должны прислать… – все сказки! – сказала она сердито и пошла отпереть.
В передней послышался задыхающийся, истерический голос.
– Да что такое у вас? идите, рассказывайте скорей, Лидия Аркадьевна! – оживился Варшев, одергивая одеяло. – Правда, ограбили вас?..
В комнату вбежала стройная, красивая брюнетка, с матово-бледным, «итальянским» лицом, тонким, но как бы закаменевшим. Мокрая шаль, белыми букетами по золотому полю, волочилась за ней с плеча. На ногах у ней были ночные красные туфли-шлепанки, ситцевый капот был на груди расстегнут, прекрасные ее волосы рассыпались по плечам и груди. Прижимая к себе, у сердца, зеленый кувшинчик, она стала однотонно выкрикивать, каким-то деревянным голосом, в одну точку на потолке:
– Мы погибли… моих малюток… Лидусю и Марочку стукали головками… требовали золота… папу били… мамочку, больную… сдернули с постели… и всё, всё… мое бриллиантовое колье, все наши империалы, золотые часы, все бумаги… кольца, серьги, папин золотой портсигар…
– Да что-о вы?! – привстал на постели Варшев, – и на много?..
Варшева спешно закуривала смятую папиросу, руки у нее дрожали.
– Ах, не знаю… всё, всё… – выкрикивала молодая женщина в какую-то одинокую точку в мыслях, прижимая кувшинчик к сердцу, – сбережения всей жизни, что удалось спрятать… Папа пошел жаловаться… Как они стукали головками!.. Я целовала им руки, ноги… не убивайте, возьмите всё… ужас, ужас, ужас… Дети голодные, просят молока… папа пропал с утра… я ничего не вижу, как… куда…
– Ка-ак?! – не своим голосом крикнула Варшева. Это «ка-ак» выкрикнули оба, Варшев и Варшева, и потом их слова перемешались:
– Ка-ак?! Такое было у вас богатство, такие миллионы!.. И вы, вы… притворялись нищими… так таились… Аркадий Николаевич приходил к нам, сидел и ждал, чтобы ему предложили стакан молока… каждый вечер… и вы имели такое богатство… и вы, вы, вы…
Я не помню, кто и какие слова кричал. Помню, как Варшева тыкала воздух папироской, которая у ней сломалась, и ее грязно-серые волосы прыгали по ее морщинам; как Варшев, откинув одеяло, с мохнатой грудью, видной из-за рубашки, тряс бородой-метлой, как дремучие его брови угрожающе двигались, а антрацитовые глаза сверлили. Помню окаменевшее лицо молодой женщины, ужас, на нем застывший. Она пятилась, выставив перед собой кувшинчик, словно хотела защититься.
– Что… что… что… – не то спрашивала она, не то просто произносила попавшееся ей слово, и вдруг, что-то поняв, неистово вскрикнула и кинулась вон из комнаты. Я видел, как мелькнула она в окне, размахивая кувшинчиком, и как волоклась за ней мокрая шаль с букетами.
– А-а-а… а-а-а?!. – задыхался Варшев, натаскивая к себе с полу одеяла. – Так, так низко… Так пасть… Я положительно не могу прийти… – удушливо шептал он, смотря на меня опешенно и все натягивая тяжелое одеяло. – О-о-о… – выдохнул он, изнемогая. – Софи, куда же ты ушла… дай нам сюда чаю и приди… я никак не могу.
Старуха гремела чем-то. Я отказался от чаю и убежал под ливнем. Сразу за мной пропала Панорама – туман проглотил ее. Он становился гуще и холодней. Не было ничего, нигде: туман – и в тумане шорох. И бывшее стало сном.
Август, 1928 г.
Ланды
Из «Крымских рассказов»
Стенька-рыбак
(Рассказ доктора)…А вот, господа, был в моей практике преинтересный случай. Психологически интересный и как раз иллюстрация к нашему вопросу о звере в человеке, в частности – о «русском зверстве». Пришлось много и повидать, и испытать, опыт имею достаточный. И теперь еще удивляюсь, как жив остался.
Дело было в Крыму, на побережье, в маленьком городке. Приехал я туда совсем молодым врачом, без копейки денег, послали меня лечиться от чахотки, – профессор Остроумов меня отправил, как подающего надежды ассистента, дал своих триста рублей и рекомендации, – и я не только вылечился, но и навсегда там укрепился. Года четыре выслужил в земстве, приобрел практику, женился, выстроил чудесную у моря дачу, словом – стал обеспеченным буржуем. Как полагается врачу с общественными наклонностями, «передовому», читавшему «Речь» и «Русские Ведомости», бывшему земцу и в некотором роде почти народнику, записался в кадетскую партию и вел в городишке дружную группку либералов. До конституции старались освежать городское самоуправление, с переменным успехом вышибали крепкого богача татарина, монархиста, и мелких «зубров», потом, со свободами, победили решительно, привели городок в порядок, выстроили народный дом… Население относилось ко мне недурно, не отказывался ездить и по ночам в разные там слободки, где ютился рабочий люд, – копачи, рыбаки, дрогали… Ну, в сезон, когда курортные наезжали, манкировать приходилось, да и тяжелел с годками. Но, повторяю, недовольства ни в ком не замечал. И вот, как часто бывает, случился один пустяк, которому я не придал значения, но… посмотрите, во что он вылился.
Во мне всегда была слабость к садоводству, – наследственная, пожалуй: я из духовных, ярославцев, и предки мои любили это дело. Есть сорт яблок, «мироносицкая поповка», перекрест из мирончиков и еще каких-то, – отцовской выводки, в каталоги попали. Эта негрешная страстишка и к Крыму меня, пожалуй, прикрепила. На своей даче я завел образцовый виноградник… – сам Пастак с Сарибаном приезжали, славные наши крымчаки-садоводы, и восхищались садом и виноградником, – насадил груш и яблонь, развел розарий. И вот, удалось мне вывести один новый сорт – кальвиль, с «антоновскими» достоинствами: и аромат, и вкус чрезвычайно тонкий, и сочность редкостная, и, самое главное, плодовитость, устойчивость, выносливость. Лет десять над этим бился, выписывал с разных мест посадки, привез триста возов земли из-под Козьмодемьянска, особенной, какого-то «размыва», по совету дворцового садовода, – и, наконец, добился. И вот тут-то и начинается тот «пустяк».
Работали у меня по саду копачи, и так – парнишки. И был между этими парнишками некий Стенька, рыбачий сын, личность довольно сложная. Красивый мальчик, сильный, сухощавый, нервный; что-то как будто древнее было в его взгляде, степное, дикое. То посмотрит – совсем ра-сейский, из-под Орла, ласковость и задумчивость в сероватых глазах и облике… то, вдруг, так глазами и загорится, как черт в нем бьется, – что-то татарское-генуэзское, разбойное. В нашем Крыму, по побережью, всякая мешанина есть. И вот, этот парнишка, лентяй отчаянный, – лет пятнадцать было ему тогда, уж ходил с отцом в глубокое море «за белугой», – стал примерным работником. Прогнал я его как-то за бездельничанье и лень, гляжу – побелел, трясется, чуть не плачет: «Дозвольте опять приходить работать, буду вот как стараться!» Попробовал, оставил. Как шелковый, так и горит в руках. И что же, можете себе представить, оказалось: лю-бовь! В Риночку мою влюбился, в дочку мою Ириночку. Ей было лет двенадцать, но она казалась старше, – крымское созревание, в мать пошла. Она, понятно, ни сном ни духом, совсем ребенок, лазит по миндалям в белом своем платьишке, черная головка всегда, от солнца, повязана красным шелком, – все, бывало, любуются. Правда, я примечал, что уж очень услужлив Стенька. То сандалию ей поднимет, с ножки у ней соскочит, то какого-нибудь редкостного жучка отыщет, то… – чуть она позовет кого, что-нибудь ей помочь, он сломя голову летит. Сперва я не придавал значения. Как-то приходит в сад, в белой татарской куртке, обтянутый, брюки-диагональ, и розовенький платок на шее! Подумал – должно быть именинник, или в горы едет, – брали его когда приезжие, для услуг. А вечером Риночка маме и шепчет по секрету: «Мальчик Стеня ручки мне целовал, и змею при мне убил… и написал записочку про любовь». И показала записочку, в каракулях: «Я люблю вас, Риночка, больше жизни, и не могу без вас жить на свете». Побранили мы, зачем руки грязному мальчишке давала целовать, а она нам – «он нынче не грязный был, и сказал, что я первая принцесса, а он мой раб… это мы так играли». Ну, что с нее взять, ребенок. А утром, как он явился, я ему и прописал «раба». Уши ему нарвал, сгоряча, и – фить! – из сада. И чтобы больше и ни ногой. Пустяки, понятно, но у нас, на юге, всякие истории бывали, с этаких пустяков.