Том 7. Это было - Иван Шмелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Пришли и к нам большевики. Солдаты воротились, исполком, комбед устроились. Стало невтерпеж самостоятельным. Пошли к нему. «Терпите!» – говорит. Пошел в комбед, стал калить, строгим начальством угрожать, каторгой. Прогнали его. Погрозился он, пообещал, что «крест будет». А через неделю одного комбедчика нашли на дороге в Протвино, голова – в лепешку. И в ту же ночь у комбедчиков изба сгорела! Пошли к Железному, стали пытать, на расстрел потащили. Руку ему пробили, мякоть. Не сознается. Лучиной жгли – ни слова не сказал, зубами только скрипел и «крест» сулил. Оставили в покое. А через неделю опять труп находят: комбедчик в лесу повесился. Тут на них страх напал. Окружили сторожку, и давай в нее из винтовок жарить. Да сами своего и ухлопали. Вошли к Железному, а его и духу нет, одни дырки в бревнах. Тут уж совсем перепугались. Прислали из Москвы какого-то лютого, допрашивал старика. Что они говорили – неизвестно, только этот лютый вышел и говорит: «Это, – говорит, – тип! Он за строгое начальство, за нас, значит!» А народ еще больше уверовал: чудо ясное! Вот, с неделю тому, опять у нас убийство: на самом броду главного нашего подлеца нашли, головы нет! И что главное, внучатным стариковым племянником оказался, и дня за три до того у старика был, золотые деньги у него вышаривал, с товарищами. А у старика деньги должны быть, пенсию получал сколько лет! Не нашли денег. Опять старика лучиной прижигали, руки крутили на воротяжке, а он им в морды плевался! Убить – народа опасались. И вот, держится за него народ. Говорят: «Защита наша, мы с ним крепше!» Чувствуют, что есть в нем сила какого-то порядка, последнего какого-то права, чего уж нельзя отдать. Последние человеческие устои… И в них эта сила живет и крепнет.
– Кто там?.. – оклинул Семен Аркадьич на шум в дверях.
IV– А дед… грибков хозяйке твоей принес, Аркадьич… – хрипло отозвалось в дверях. – Да припоздал, в «совете» замотали…
В комнате было сумеречно. В белевших косяках двери стояла большая тень, головастая, мохнатая.
– Вот и он самый, Железный наш! – радостно и любовно даже сказал хозяин. – Садись, дед. Чаю, знаю, не пьешь, постишься.
– Боруснику пью. Хлебушка вот дай, затошшал я. Четыре часа муштровали кобели, следотель с Москвы прикатил. Поговорили, ничаво. Говорю: «пенсий давайте, я севастопольский гирой!» А, зубы им только полоскать. Говорю: «не уважаете службы, ничего у вас не будет, одна дыра!» – «Ты, – говорит, – убил знаменитого человека!» – Я ему говорю: «никак человека не могу убить, собаку могу, а не человека!» Показал ему раны. Свидетели все за меня, атестат! Другого следотеля пришлют, энтот не может понимать, сам сказывал. Говорю: «по закону меня нельзя судить, я заштрахован от смерти, за мной весь народ стоит, и атестат!» Показал ему руку: «как я могу убить, у меня рука пробита, жила не встает». Говорит: «Пришлю дохтура!» Пошел я от ево. Хлебушка-то дашь, домой время?..
Зажгли лампочку, Сидел лесовик, в седых космах, похожий на Бога Саваофа. Все окно закрыл. В руках здоровенная клюка-дубина. Рваный, вылинявший зипун, с оторванными крючками. Рот – пасть, с широкими желтыми зубами, ляскавшими, казалось мне. И пахло от него тяжко, – звериным духом.
– Третий раз хрудь мне палили… подавай золотые деньги! – Каки-таки? – «А сто кружков у тебя есть, давай!..» – Ищите! Жгли-жгли, завоняло палью. Бросили. Живот прищемлять стали, а я надулся. Я знаю это. Выдрали пчел, пер-давили. Я на их, за пчелу! Ну, зашиб одного маненько. Стали меня под ухо пистолетом бить, железкой, окровянили… вон, сережку вырвали, было… мотается. Стащили валены сапоги, хотели пришить. Я говорю… – я севастопольский гирой! А они свое: «как ты севастополец, у тебя за гиройство пенсий был, давай монеты золотые!» А я говорю: «вам меня не убить! меня сколько разов били, не могли, – за меня закон!» Ну, бросили. Говорит Лукавый, протвинский: «бросим, Богу он за нас по-молит!» Говорю: «Меня Бог проклянет… за вас, кобелей, Бог молитву не внимает. А буду молить, чтобы пришло строгое начальство, и вас на первом столбу повесило!» Вдарили в загорбок прикладом, ушли. Пополз я водицы испить… – стукнуло меня кровью. Гляжу – солнушко стало, а то ночь была, как били. Отошел маненько – бац! – четверо других, с ружьями. – «Давай золотые деньги!» – Нету. – Бац меня под печенки сапогом. Стали руки под хребет крутить… больно. Гляжу – месяц вышел… ушли, значит. Давай хлебушка, четыре версты итить… крови из мене много ушло. А нет, я не помру до начальства, Бог не велит. А деньги мои… – можно при них сказать? – мотнул на меня дед, – поп Виктор знает, где. Дал приметы. С начальства строгого получал, строгому и пойдет. Да я не помру до сроку, ей-Богу 1 Вот увидишь. Я таперь весь клйменый. Еще погляжу, как строгое начальство!.. – погрозил он, стукнул дубиной, сунул краюху за пазуху и, не простившись, вышел.
Семен Аркадьич потыкал в темноту пальцем:
– Вон он ка-кой… клей-меный! Весь из темноты, а… Потому-то я и говорю… что? Ничего! И все… клей-меные!.. – и его губы заерзали, он был уже совершенно пьян.
Почему-то вспомнились мне столбы на лесных прогалах, с выжженными орлами, – порядок чащ. И нетронутые сумрачные чащи, и небо, простое, светлое, и жидкий, и бедный благовест…
– Тяжело… – вырвалось у меня невольно.
– А-твра-тительно!.. – едва выговорил хозяин. – Грязь… и какие-то искры… и чувствую… зажги – и загорится! А, черт… Анна!.. Аню-та! С буйволом… наплевать! Разведусь и… за дроздами. Идем на деревню, к девкам… Теперь все можно, легко относятся… наплевать!..
Утром, рано, я выехал на том же тарантасе. В тополевой аллее на желтых листьях лежал розоватый иней, от розового солнца. Тени от тополей вытянулись иглами по жнивью. Жалкое стадо коровенок обгладывало пустое поле, бродило сонно. Было, должно быть, воскресенье: слышался жидкий благовест, – все тот же, неизменно зовущий к Богу. Стало совсем легко, когда выбрался тарантас на взгорье, и благовест стал певучим.
Ноябрь, 1927 г.
Ланды
Туман
Я спускался с нагорий к морю. Зачем? За виноградным жмыхом – за нашим хлебом. И еще за чем-то. На виноградниках, под Кастелью, у Голубевской дачи, оставался еще огромный чан с синеватыми выжимками, от которых шибало перегаром. В них позволяли рыться, выискивать комья посытнее.
Винодел обнадеживал с усмешкой:
– Если с ученой точки, то процентика два белков обязательно найти можно, а в зернышках и жирков несколько найдется. Но только вот несваримая оболочка для млекопи-тающегося желудка. И вот куры, ну, до чего жиреют с этого самого жмыху! Растирайте камнями и варите, и будет некоторая питательность. Как говорится, последний научный крик.
Я спускался с мешком, в рваной германской куртке, прикрываясь мешком от ливня. Под тряпкам, на груди, хранилось письмо – за горы. За горы не пускали. Прибыл товарищ Месяц-Райский с какой-то «тройкой» – «искоренять бандитов». На всех дорогах поставили заставы, к Перевалу. Приказ угрожал расстрелом за самовольный выезд, за неявку на регистрацию, – которую по счету? – и все прижались. Искали офицеров, полицейских, судейских, фабрикантов – всех, убежавших когда-то в Крым, ныне – в Крыму застрявших, «заклятых врагов народа». Товарищ Месяц шнырял по дачам, выхватывал и угонял на Ялту, где суд короткий. Кто отважится пронести письмо? Называли какого-то Семена Лычку, с дачи «Эльмаз», профессора Чернобабина, – под Кастелью где-то. Брал пустяки – рубаху. Не было у меня рубахи, и нес я ему подметки, оставшуюся редкость. Нес и тревожно думал: да возьмет ли кожу? и как я его найду, неведомого Лычку, в просторах под Кастелью? и кто я ему, Семену Лычке, что доставит он мое письмо? Возьмет – и бросит. И как он туда пробьется, за Перевал, в такую непогоду?..
Погода была ужасная: конец ноября, дожди. С Бабугана сползли тучи, полные киселя-тумана, разверзавшиеся в долине ливнем. Рваные клочья их дымно тащились по деревням, мутью сплывали с камня. За ними громыхало приглушенно странным каким-то громом, удушливым и теплым-тяжким. Молний не видно было. С моря, с теплотой еще воды, тянуло давящим паром, густым туманом, с редкими пятнами провалов, в которых мерцало чернью. Не было ни земли, ни неба; а между ними, где-то, плавали-колыхались глыбы, громады камня, потерявшие всякий вес, таявшие в тумане смутно, – темные льды воздушные, – не по-земному странно.
Я скатывался с горок на дощечках, – на деревянных сандалиях, скользя по умершей травке, по склизкому шиферу, по глине, схватываясь за сучья граба. Все налилось водою, – рытвины, тропы, ямы, – плескало, скрежетало. С отвесов неслись потоки, срывались водопадцы. В балках, заваленных туманом, шумели камни. Море ворчало, под туманом. Трудно было дышать: давило паром. Я шел и думал: так же, должно быть, и при начале мира, – туман и грохот, и Дух над бездной. Та же и ныне бездна, а над нею – товарищ Месяц, с винтовками, шныряет. Начало, конец… хаос.