Избранное - Вилли Бредель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Комната была погружена в тихий, спокойный полумрак. Мы с ним были одни в доме. Мальчика мы отослали к тете Леони в Котбус.
— В чем же я виновен, в чем все мы виновны? — продолжал Зигфрид. И вновь умолк.
Я тоже молчала. Так мы сидели долго.
Он обнял меня.
— Матильда, разве мы с тобой не прожили вместе прекрасную, незабываемо прекрасную жизнь?
Что мне было возразить? Я не могла представить себе супруга и отца более любящего, более заботливого и трудолюбивого.
Его мысли обратились к прошлому.
— Лето двадцать девятого года в горах Силезии, солнечные дни в Круммхюболе… Мирное тогда было время… Мирное… А октябрь в Шварцвальде… Когда это было? В тридцатом или в тридцать первом? А дни на берегу Балтийского моря в Травемюнде и в Хашшгенхафене… Ах, Германия, Германия! Что мы тебе сделали? Что?.. Я был под Верденом. Вернулся домой с двумя тяжелыми ранениями и тремя наградами… За что же меня казнят? За свою жизнь я заключил не больше сомнительных сделок, чем любой другой, и ни разу, ни разу не имел дела с полицией пли судом. Так за что же все это? Ты понимаешь, меня это мучает… Бессмысленность… Вот чего я не понимаю… Я старый человек, чего мне бояться? Я ничего не боюсь. Но я хочу получить ответ… Им не угодны евреи… Ну ладно, но почему же ты, почему же дети должны страдать? Да и я — разве я не такой же человек, как все, разве я как гражданин не лучше многих немцев? Не понимаю я всего этого. Видит бог, изо всех сил стараюсь, но понять все-таки не могу… Я навел справки, сапожник Бринкман на самом деле прав: если бы меня не было, вы бы не подвергались преследованиям в такой мере. Ведь ты арийка, дети лишь наполовину евреи. Наверняка вы могли бы без труда поменять ненавистную им фамилию Альцуфром на более безобидную…
— Не говори так! — воскликнула я. — Или тебе тоже хочется нас помучить?
— Матильда, — нежно возразил он, — милая моя, любимая! Тем, кто любит так, как мы, нет нужды скрывать друг от друга свои мысли. Я подошел к концу жизни, которая мне много дала, которую мы с тобой прожили счастливо. Но она уже прошла. А у детей еще все впереди. В особенности у малыша… Разве так трудно понять мое желание облегчить и скрасить вашу жизнь, добровольно уйдя из нее? Мир забудет некоего Зигфрида Альцуфрома… Ты унаследуешь дело, дашь детям свое имя…
Не могла я этого вынести; я заплакала и пригрозила, что, если он не выбросит эту мысль из головы, я тоже наложу на себя руки.
— Но тогда все пойдет прахом, Матильда, — запротестовал он. — Что станется с детьми, с малышом? Только ты можешь их спасти, ты, арийка с безукоризненной фамилией… Я основательно все продумал, уж поверь мне. Это единственный выход: имя Альцуфром и я, его носящий, должны исчезнуть. Я счастлив, что у меня есть ты. Как было бы ужасно, если бы не было даже и этого выхода.
— Давай бросим все — дело, квартиру и друзей — и уедем с детьми за границу, все равно куда. Как-нибудь проживем. Нам помогут.
— Мне шестьдесят два года, в таком возрасте не начинают все с начала. Тут уже пора готовиться к концу. С тобой дело обстоит иначе, ты не только на десять лет моложе, но ты, именно ты, нужна теперь детям. Я же, наоборот… я для них опасен… Так уж получилось и, конечно, не по нашей с тобой вине… Но так уж получилось…
Ни к чему пересказывать все наши мучительные разговоры. Он был тверд в своем решении, я чувствовала, что его не переубедить. Страшные это были дни! Он был человек необыкновенный, достойный всяческого уважения. Сколько любви, сколько внутренней силы было в нем, какая большая, какая благородная душа! Я люблю его теперь больше, чем когда-либо, да, я преклоняюсь перед ним.
Мы должны были внести возмещение в пятницу, к двенадцати часам дня. Вместо денег мы послали письмо, в котором сообщалось, что Зигфрид Альцуфром умер и его магазин готового платья на улице Германа Геринга перешел к арийскому владельцу. В это время Зигфрид еще был жив; он решил уйти из жизни в ночь с субботы на воскресенье.
Это я, я сама достала яд. Когда я принесла его, Зигфрид покрыл мои руки поцелуями. Он пожелал еще раз увидеть мальчика; Лизбет поехала за ним. Она восприняла решение отца равнодушнее всех, что очень меня удивило. Курт и Бернхард пришли в ужас и пытались его отговорить. Но переубедить отца было невозможно: он уже покончил счеты с жизнью.
Оставаясь до самого конца добросовестным коммерсантом, каким он был всю жизнь, Зигфрид привел в порядок все текущие дела, ответил на письма, оформил документы, оплатил счета. И к субботе, которая постепенно приближалась и которую я, как вы легко поймете, ожидала с тоской и ужасом, он тоже подготовился, причем я сама ему в этом помогала. Нашу большую двуспальную кровать мы перенесли в гостиную я поставили прямо перед портретом старого Натана Альцуфрома.
Я пообещала не плакать и не усложнять ему исполнение его воли. И я ни разу не заплакала. Кровавых слез, которые душили меня, не видел никто.
Гнетущая тишина царила в комнатах, как бывает, когда в доме лежит тяжелобольной. Шепотом разговаривали мы друг с другом и, чувствуя укоры совести, украдкой поглядывали на дверь, за которой был Зигфрид. В ту субботу он долгие часы провел в одиночестве. Один раз на меня напал такой страх, что я подошла к двери, прислушалась и попыталась что-нибудь разглядеть через замочную скважину. Я ничего не услышала и не увидела: занавеси на окнах были опущены.
И вдруг я не выдержала, побежала к Курту и стала умолять его помешать отцу выполнить его намерение. Курт был бледен, видно было, что ночь он провел без сна.
— Курт, нельзя допустить, чтобы совершилось непоправимое.
— Ты полагаешь, что кто-нибудь сможет его удержать?
— Это необходимо, Курт.
— А как? — спросил он. — Скажи мне — как?
— Если нельзя иначе, то силой, против его воли! — закричала я.
— Значит, позвать полицию? — возразил Курт.
— Но ведь мы не можем, не можем этого допустить, сынок. Нельзя, чтобы отец на наших глазах покончил с собой! Мы все… мы все будем несчастными, Нельзя этого допустить… Нельзя…
— Полиция посадит его за решетку. Это ясно. И он умрет там. — Курт помолчал немного, стараясь не глядеть мне в глаза. — Но ты права, мама. Необходимо это предотвратить. Нужно поговорить с ним.
С этими словами он вышел и направился в комнату к Зигфриду.
Я поплелась в кухню. Жизнь мне опротивела. Я совершенно обессилела от ужаса, отчаяния и горького сознания, что мне все равно не удастся отвести нависшую над нами угрозу; разум, чувства, все мое тело как будто оцепенела. Я сидела на табурете, уставясь невидящими глазами в пространство, без единой ясной мысли в голове…
Через несколько минут вошел Курт, печально глядя себе под ноги. Я только молча кивнула ему. Ничего другого я и не ожидала. Но Курт не остался со мной, не стал меня утешать, как я надеялась, а скрылся в своей комнате. Тут я поняла, что, когда Зигфрида не станет, я окажусь в полном одиночестве.
Поздно вечером приехала Лизбет с Эдуардом. Мальчик ничего не знал обо всех этих ужасных событиях. С шумом и смехом, как всякий здоровый ребенок, он влетел в дом, бросился мне на шею и расцеловал. Я расспрашивала его о тете Леони, о поездке и тому подобном, пока в кухню не вошел Бернхард со словами: «Отец хочет видеть Эдуарда».
— Что с папой? — встревожился мальчик, испуганный мрачным тоном, каким это было сказано.
И я солгала ребенку, чтобы подготовить его к близкому горю:
— Папа очень болен, Эдуард. Поди к нему. И будь с ним понежнее.
Помедлив, мальчик ушел.
Зигфрид позвал к себе всех детей по очереди. Я сидела в соседней комнате, видела, как они входили и выходили. Они шли к несчастному, уходили от умирающего. Курт и Бернхард держались мужественно. На них обоих лица не было, они помрачнели и замкнулись в себе. Лизбет, выходя из комнаты отца, держалась очень прямо и ступала твердо, но слезы безудержно катились по ее лицу. Что сказал им Зигфрид в свой последний час и что они ему ответили, я так и не знаю: он ни словом не обмолвился, и они никогда об этом не вспоминают.
Наконец он позвал меня. На нем был шелковый халат. В комнате горели все лампы. На улице было еще светло, но он опустил шторы. Я остановилась в дверях в полном смятении, без мыслей, без сил, опасаясь, что могу тут же лишиться чувств; он подошел ко мне, обнял и подвел к своему креслу. Потом склонился надо мной и стал целовать мои волосы, лицо и глаза, повторяя шепотом: «Благодарю тебя!.. Благодарю тебя!.. Благодарю!..»
Когда я теперь вспоминаю эту сцену, эти последние минуты с Зигфридом, в памяти всплывает нечто, чего не выразить словами. Сколько раз я спрашивала себя, отвечаю ли я на его любовь с той же силой, не любит ли он меня сильнее и беззаветнее, чем я его. Мы оба состарились; ему стукнуло шестьдесят два, мне за пятьдесят, тридцать лет прожили мы вместе. Но никогда наша любовь, наши чувства друг к другу не были такими горячими, как в те последние минуты. Эти ласки сквозь слезы, эти слова любви перед смертью, этот последний, самый последний час я сохраню, навеки сохраню в своем сердце, как самый чистый, самый прекрасный, самый великий чае нашей с ним жизни. Я проклинаю это время, так жестоко разлучившее нас, проклинаю людей, проклинаю этих потерявших человеческий облик нацистов, обрекших на гибель его и меня, всех нас, проклинаю тех, кто допустил это и не пришел нам на помощь.