Свет мира - Халлдор Лакснесс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Завтра утром я раздобуду тебе какую-нибудь одежду, — сказала она. — А сейчас постарайся уснуть.
— Не уходи, — прошептал он.
— Надо, — сказала она.
— Поговори немного со мной, — попросил он. — Теперь у меня нет никого, кроме тебя.
— Какие глупости, — сказала она, но все-таки села рядом с ним на сено, так что он почувствовал ее близость.
— Сегодня ночью, — сказала она, — тебе принадлежит единственное, но зато самое драгоценное сокровище, каким может владеть человек.
— Я тебя не понимаю, — сказал он.
— Тебе принадлежит жизнь, — сказала она, и ему почудилось, что она придвинулась к нему еще ближе, он ощутил тепло ее бедра, но ее голос, этот удивительный звон металлических струн, звучавших под сурдинку, долетел до него как будто из бесконечной дали.
Но когда она заговорила о его богатстве — неважно, хотела ли она утешить его или просто смеялась над ним, ибо кто знает, где проходит граница, — он вдруг вспомнил о другом богаче. Он вздрогнул и испуганно схватил ее за руку.
— Боже всемогущий! Ведь Блаженный Дади Йоунссон сгорел там внутри!
— Дади — Блаженная Смерть, — сказала она. — Да, наверно, этот бедняга сгорел.
В темноте скальд видел перед собой искаженное, беспомощное лицо потребителя гофманских капель, который в последние вечера частенько объяснял ему, как трудно быть человеком в этом поселке.
— И хотя он был не в состоянии выговорить больше трех-четырех слов, я понимал его лучше, чем всех остальных людей, — сказал скальд. — Он был моим другом, да, моим единственным другом.
Эти слова, невольно сорвавшиеся с губ скальда, словно на него сошло внезапное озарение, так взволновали его, что из глаз у него брызнули слезы. Он зарылся лицом в колени Хоульмфридур и неутешно зарыдал.
Он рыдал долго. Она положила руку ему на голову, гладила его по волосам и по мокрым щекам и дала ему выплакаться. И он выплакался. Когда он перестал плакать, она подняла его голову со своих колен и сказала:
— Ну вот, теперь мне уже больше не надо сидеть с тобой. Твоя новая жизнь уже дает ростки. Сегодня ночью, когда я уйду, ты сочинишь бессмертное стихотворение о своем единственном сгоревшем друге.
Она хотела встать.
— Не уходи, — сказал он.
— Спокойной ночи, — шепнула она и, поднимаясь, снова быстро погладила его по волосам.
— Я прошу тебя от всего сердца: останься, — проговорил он, обхватив руками ее щиколотку и пытаясь удержать.
Но Хоульмфридур еще раз шепнула ему «спокойной ночи» и высвободилась из его рук.
Глава двадцать пятая
Жизнь большаком спешит в далекий край,Торопятся назад дворцы и башни,Тебе сказало лето: «Друг, прощай!»,И теплый день — теперь уж день вчерашний.Тот замок — твой приют последних дней —И запах роз, и чары песнопений,И скатерть, и ковер, и свет свечей,Все отнял у тебя пожар осенний.И гофманские капли не спаслиТебя, о брат мой, эльф добра и чести,Забытый идол, судно на мели,Сгорел наш замок, ты сгорел с ним вместе.А поутру и «ох» и «ах» и смех,И пепел, и дымок над угольками,И «баю-баю» и «смеяться грех»,И ругань, и рытье в золе и хламе.
Глава двадцать шестая
И вот директор Пьетур Паульссон сходит на берег, он в пенсне, в шляпе и с новыми искусственными зубами. Раньше директор всегда носил черный котелок, теперь на нем серая фетровая шляпа, похожая на шляпу Юэля Ю. Юэля, если не считать того, что шляпа владельца баз была в высшей степени необыкновенна, а шляпа Пьетура Паульссона в высшей степени обыкновенная. У шляпы Юэля Ю. Юэля были большие поля, а у шляпы Пьетура Паульссона — поля маленькие. На шляпе Юэля Ю. Юэля была узкая лента, а на шляпе Пьетура Паульссона — широкая. Шляпа Юэля Ю. Юэля была с низкой тульей, шляпа Пьетура Паульссона — с высокой. И так далее. Но почему же тогда людям показалось, что эти шляпы так похожи одна на другую? Потому ли, что Пьетур Паульссон не приминал посредине тулью, а оставил ее торчать вверх, так же как Юэль Ю. Юэль? Или потому, что накануне по телефону сообщили, что Пьетур Паульссон купил у Банка свидинсвикское хозяйство, и люди считали, что Юэль Ю. Юэль помог ему в этом?
Но замечательнее и прекраснее всего, что на этот раз привез с собой Пьетур Паульссон, оказался гроб. Подобного гроба в Свидинсвике еще не видывали, хотя трудно было бы утверждать, что свидинсвикцы так уж непривычны к похоронам. В этом поселке всегда считалось самым главным, чтобы во время похорон у гроба не отвалилось днище и чтобы он по возможности был таким же черным, как та жизнь, которую покинул покойник, как та тьма, которая поглотила его, и как то горе, которое, надо полагать, принесла его смерть. И вот директор Пьетур Паульссон сходит этим памятным осенним утром на берег, и среди его вещей прибывает красивый белый детский гробик, словно горячо любимое дитя Пьетура Паульссона воспарило к вечному свету. Этот прекрасный гроб был сделан из особого белого дерева, швы были подогнаны с бесподобным мастерством и аккуратностью. Снизу к гробу были прибиты какие-то странные полозья или планки, из-за которых он казался выше и наряднее, чем было принято в этой части страны. Крышка была сама по себе произведением искусства. На изголовье крышки был позолоченный крест, под ним две печальные позолоченные руки, слившиеся в рукопожатье, посылали последний привет и прощали все. Крышка была украшена множеством позолоченных ангельских головок с крыльями вместо ушей. Это был не только самый изумительный гроб, какой видели свидинсвикцы, но и, без сомнения, самая красивая деревянная вещь, привезенная в поселок со времен государственного советника, и люди открыто заявили, что им тяжело будет смотреть, как этот роскошный предмет скроется в черной земле.
Легко себе представить, что для директора было немалым испытанием явиться в свое новое владение после тех событий, которые здесь произошли. Не далее как три дня назад он увеличил страховку самого большого здания в поселке на сто тысяч крон, намереваясь превратить его в маяк национальной культуры. Когда он вернулся домой, будущий маяк национальной культуры представлял собой жалкую груду пепла. Директор остановился возле пожарища, прижав к щеке ладонь, опершись локтем о колено и поставив ногу на камень; так он стоял довольно долго в глубокой задумчивости, не мешая пастору и управляющему созерцать себя.
В самом центре этого опустошения уцелела одна вещь, которую разбушевавшаяся стихия не смогла одолеть. Это был огромный сейф свидинсвикского хозяйства. Сделанный из огнеупорной стали, этот сейф стоял внутри замка, точно государство в государстве, теперь он возвышался над руинами, одинокий и непобедимый. Этот сверхпрочный громадный сейф стоял на бетонном фундаменте, врытом глубоко в землю. Не существовало такой силы, которая могла бы сдвинуть с места это создание рук человеческих. В сейфе хранились все документы, счета, ценные бумаги и договоры Товарищества по Экономическому Возрождению. Но, к сожалению, когда сейф открывали в последний раз, его забыли запереть, а может быть, что-то случилось с замком. Огонь начисто уничтожил все содержимое сейфа, не осталось даже крохотного клочка бумаги, благодаря которому можно было бы составить себе хоть какое-то представление о счетах покойного Товарищества по Экономическому Возрождению.
Когда Пьетур Паульссон очнулся от своих глубоких раздумий на пепелище, пора уже было подумать о том, чтобы опустить гроб в землю.
Впервые за много лет в свидинсвикской церкви удалось собрать столько народу, — люди не проявляли никакой склонности к подобному времяпрепровождению со времен благоденствия, царившего при государственном советнике, когда они по большим праздникам собирались в церковь для того, чтобы поглазеть на Семейство. А нынче в это святое место их привело чувство прощения и близость потустороннего мира. До сих пор для этих людей, которым настолько не повезло в жизни, что здешний мир был отнят у них еще до смерти, Бог был воплощением справедливости, а потусторонний мир — детской выдумкой. Заслуга спасителя Пьетура Паульссона заключалась в том, что он вынудил Господа Бога простить нам долги наши и основал царство небесное, точно какую-нибудь базу, тут же, в свидинсвикском хозяйстве.
Эти люди, которых без конца продавали и покупали, собрались светлым осенним днем на заросшем кладбище в тот час, когда роса на увядшей траве уже высохла. Мужчины беспокойно бродили поодиночке и группами от кладбищенской калитки до дверей церкви; табака не было ни у кого. Женщины, скончавшиеся от непосильного труда еще до смерти, стояли смущенными группками вокруг запущенных могил и утирали слезы. Юноши и девушки озирались с любопытством, но здесь, на кладбище, они не смели взглянуть друг на друга. Лето прошло, работы не было никакой, в лучшем случае еще можно было наскрести немного сена для коров, которые раньше принадлежали Банку, а теперь вдруг перешли Пьетуру Паульссону, да резать на болотах торф и на спине таскать его домой, другого топлива не было и варить тоже было нечего, а ведь того и гляди начнется зима с сугробами до крыш и неумолчным плачем больных ребятишек в доме. Дни быстро становились короче. Стоило ли дивиться тому, что свидинсвикцы тосковали в этой темнице по лучу света? С испуганными глазами, похожие на беспомощных малышей, которых высекли розгами, на затравленных собаками бродяг, на чужеземцев, потерпевших кораблекрушение на песчаной отмели, стояли эти растерянные люди воскресным осенним днем на своем кладбище, переминаясь с ноги на ногу, в надежде услышать хотя бы одно-единственное слово, пусть не больше, которое помогло бы им вынести мрак надвигающейся зимы, снежные заносы, нескончаемые бури и ту смерть, которой была их жизнь. Это были уже мертвые люди.