Том 7. Мы и они - Зинаида Гиппиус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэтому ни учить, ни наставлять, ни педагогией заниматься нам невозможно: какие же учителя зависят до такой степени от своих учеников? Надо говорить до конца «свое», для всех, для каждого (я ведь тоже каждый из всех). Кому пора услышать, тот и услышит, и возьмет. Поэтому и увидим, кто к нам ближе, а не потому, что сегодня решили, что декаденты ближе, завтра – что анархисты, послезавтра – сектанты, и обращаемся то к тем, то к другим, соответственно обрезывая правду для понимания данных людей, – как будто можем решить заранее, что и как они поймут, чего не поймут!
Желание, чтобы сразу оказались у нас целые косяки ближних, – все анархисты, или все социалисты, или хоть все «декаденты» – конечно, естественное желание; но от него идет и ошибка «проповеди», приспособленных слов, обращенных к той или другой толпе. А из проповеди, когда она не удается, вытекает опасное разочарование: да ведь мир отлично стоит, никто не заботится ни о каком смысле жизни и никому никакого выхода не нужно, потому что и подполья-то, может, никакого нет! Если же есть выродки единичные, как Достоевский, Толстой и еще кое-кто, сами себе создающие подполье и в него одиноко залезающие, то это уж их дело, каждого, и выход они себе, личный, найдут или не найдут, сочинять или не сочинять, – опять-таки дело каждого. А жизнь есть жизнь, и не нуждается она ни в каком смысле, общем, одном. Частных же смыслов, смыслов существования – сколько угодно, они ищутся и находятся непрерывно: у анархистов свой, у русских сектантов свой, у парижских кокоток опять свой, у людей науки свой, – ну и все идет чередом, ни шатко ни валко. Остальное же – болезненные фантазии, не имеющие значения.
Вот до каких мыслей и ощущений может довести проповедь того, что нельзя проповедовать, нельзя доказывать, чему нельзя учить. До абсурда, до отрицания фактов, даже факта человеческой природы. Ибо если (не постыдимся детских примитив-ностей) человек есть мыслящая тварь – то каким образом мы тут же допустим, что эта мыслящая тварь не нуждается в смысле? Или это лишь игра слов? Ну, тогда нечего и употреблять слова, которыми можно так страшно играть.
Период уклона в проповедничество в той или иной среде, и приспособление «своего» к этой среде – несомненно, должен пройти, когда каждый из нас поймет, что он не имеет никакого преимущества ни перед кем: ибо если он сейчас знает больше, то и спросится с него больше, и если знает и не кричит, и не услышат ближайшие и не подойдут, чтобы выйти вместе – то он так же задохнется, как незнающие. Он должен думать о каждом ровно столько же, сколько о себе, ни больше, ни меньше. И о себе, сколько о нем. Говорить «свое» всем, как самому себе, не предполагая его ни выше, ни ниже себя. Раз это нужно сейчас лишь для тех, кто действительно как я, – то можно ли иначе?
Кому сейчас не нужно, кто еще слишком далек – тот и не примет твоего, под какими сладкими соусами его ни подавай.
Старая истина: относись к другому так, как к самому себе. Еще бы не старая: старее вечного ничего нет. Но, конечно, делать это нужно без всякой наивности и отвлеченности. То есть если я, утвердив, что все по существу то же, что я, и для каждого тот же единый выход «на ту сторону» как и для меня, – если я вместе с тем предположу, что все до последнего, в одну и ту же данную минуту истории, на одной со мною точке пути, а потому едва я крикну – должны все ринуться вместе к выходу и выйти, – это, конечно, будет наивная отвлеченность, а кроме того, абсурд по отношению к истине. Тогда мне и кричать было бы не нужно, все бы вместе в один момент пошли бы и вышли; спаслось бы «человечество»; да, но ни один «человек» бы не спасся. А ведь «все» лишь тогда ценность, когда они тоже и «каждый», отдельный, особенный и равный другому.
Верность мысли для нас подтверждается опытом. И мы видим, что происходит. Нашими поучениями не поучается никто. Нашими убеждениями не убеждается никто. Но каждый раз, как мы говорим свое, заботясь лишь сказать его, как самим себе – откликается один, другой, третий, из таких, по нашим внешним соображениям, дальних, что, не откликнись он, – никогда и не узнали бы мы, что он – ближний.
Да, скажут мне, «пока солнце взойдет, роса очи выест». Что это, один, другой, третий? Истина пожинает народы, как поля. Прежний взгляд был лучше: пророк ведет толпу, пастух пасет стадо. Что же, однако, делать тем, кто не стадо и не пастух? Куда же их девать? А их все больше и больше, они-то и идут бесстрашно в одинокое подполье, они-то и куют там в огне и железе свое «я», которое не растает бесследно во всех, когда они скажут: «мы». И ведь все равно в конце концов пророк всегда уходит от толпы, пастух – от стада, как Толстой ушел от своих учеников; и остаются ученики одни, и учитель один. Он со своим учением, они – с его исковерканным образом.
Нет, уж, должно быть, и эта старая, особенно как-то забытая истина – тоже вечная истина: не называйте учителем никого и не называйтесь учителями. Хорошо, что она не нами измышлена, – хорошо, что она была забыта: мы теперь встречаем ее с готовой душой; она – новая для нас, и она – вечная. Мы ее заслужили – и она нам открывается.
Может быть, и вся эта заметка звучит немного как «поучение». Но это поучение самим себе, а потому не опасно. Хочется, так хочется, так внутренно надо смотреть на мир широко открытыми, доверчивыми глазами, без страха за него, – и без страха за себя. И кажется, что это не только нужно, но и возможно.
Прав Достоевский: страшна действительно только свободная воля человека, свобода выбора, несомненно нам всем данная и всеми ощущаемая, какими бы мы рассуждениями не старались ее уничтожить. Ведь это мы делаем исключительно от страха. Но необходимо преодолеть страх, принять или не принять свободу раз навсегда (и тоже свободно), потому что, не сделав тут выбора – я не могу ни быть, ни не быть.
А я, и каждый, и все – не то, что должны, о, громадная разница! но хотят или быть, или не быть. Больше: если прав верящий в другого, как в самого себя и так судящий, – то я скажу, что мы все хотим не не быть, а быть. И если быть – то непременно со смыслом, ни за что без смысла.
ПослесловиеЧитатель (строго). Нельзя ли узнать, о чем вся эта меледа? Какие «прозрения», подполья и точки? При чем Лев Толстой?
Автор. Извините… Я вижу, – действительно туманно. Год тому назад было написано… Целый год!
Читатель (не извиняя). И вы думаете, что год тому назад мы были достаточно глупы, чтобы прочесть вашу статью и не потребовать вас к допросу? Нет, это возмутительно! И чего редактора смотрят?
Автор (робко). Редактора не виноваты… Я же, со своей стороны, если вам кажется непонятно…
Читатель. А вам понятно? Кому это может быть понятно? Вы говорите «прежде мы писали лучше»… Ну, так и не писали бы, если разучились.
Автор. Вы очень строги. А, а, понимаю! Вы – случайный читатель. Вам, вероятно, и «Весы»-то в первый раз попались! Вы неопытны: мы всегда так пишем, без всяких конкретных фактов и не обращая внимания на то, что вокруг происходит: просто «мы», «они», «оно», где-то, что-то и вообще.
Читатель. «Вообще»? «Оно»? Позвольте, я уж не так неопытен: я читал и про соборный индивидуализм, и про индивидуалистическую соборность, про анархический мистицизм… И, наконец, вы претендуете говорить ко «всем»… Я – один из всех. Говорите, пожалуйста.
Автор. А вот этот… соборный индивидуализм, он вам понятнее казался, чем моя статья?
Читатель (сердится). Мне что? Мне все равно. Я терпим. Кричит человек, что он – индивидуальный соборник, – кричи, будь чем хочешь. Но, по крайней мере, выдумал себе имечко. Определяет. А вы – неизвестно что и неизвестно о чем. Это не добросовестно.
Автор. Да ведь не забудьте, – это я год тому назад…
Читатель. А, значит, вы теперь – тоже мистический соборник?
Автор. Нет, нет! Послушайте, я вам скажу правду. Вы, кажется, простой человек. Я уж перед вами покаюсь.
Читатель. Ну? Говорите, только проще. А то не пойму.
Автор. Теперь, видите ли, такая полоса, что люди не умеют говорить. Писать многие умеют, а говорить – никто. Дело же писателей – литература, и пока они «творят», стихи ли, повести ли, художественную ли критику пишут – все идет отлично. Но если вздумает кто-нибудь писать о том, о чем нужно не писать, а говорить – выходит чепуха и меледа, одно огорчение. Допустим на минуту, что мне есть что сказать, а мистическому соборнику какому-нибудь – нечего. И все-таки мы оба, чуть начнем «проповедовать» писанием – одинаково беспомощны. Я только берегу слова, намеренно обволакиваю туманом, – те же хватают и пишут беззастенчиво первые попавшиеся – но вы, читатели, ровно ничего не понимаете. И правы. Непременно и несомненно правы! Мне это горько, но что же себя обманывать?