Избранное - Герман Брох
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И однажды он в самом деле услышал пение.
Сначала казалось, будто далеко в лесу дровосек рубит лес и поет. Потом к этим звукам примешалось насвистывание и щебет птиц — что-то вовсе невозможное, ведь стоял март. Скоро опять все стихло, и слышно стало, как падают с ветвей комья мокрого снега да капает с крыши талая вода. Но затем вновь послышалось пение. А. понял, что оно ему мешает. И в самом деле, разве время сейчас забавляться нелепыми загадками какого-то певуна, когда на карту поставлены более важные вещи? Разве он со своим опережающим события пессимизмом не предвидел всего этого совершенно ясно уже три года назад? Теперь болван Гитлер все-таки захватил власть, и в молниеносно омрачившемся мире зрела опасность войны; возможно, конечно, это и был слишком пессимистический взгляд на вещи, но осторожность требовала обратить в доллары еще оставшиеся фунты стерлингов, и А., который собирался телеграфировать своим банкам в Лондоне и Нью-Йорке, взвешивал, не дойдет ли до того, что поколеблется и станет ненадежным даже сам швейцарский франк, да, именно швейцарский франк. Разве нельзя повременить с этим пением, пока он не найдет решения? Разве этот певун не знает, сколько всего еще надо уладить именно теперь? Да к тому же после обильного обеда отдых стал уже просто необходим; только на ясную голову — черт знает почему его сегодня одолевает такая сонливость — можно принимать какие-нибудь решения. Стук топора не мешал: он был естественной частью леса, а пение, напротив, естественным не было, даже когда оно, вот как сейчас, звучало на самых низких нотах, подобно басовитому гудению пчел. Жужжание пчел — не пение, а нечто естественное, оно никогда ему не мешало, не помешает и сегодня. Однако пчелы в марте какая ерунда! То, что естественно летом, зимой звучит как пение. И все же надо смириться; рубить лес — тяжелый труд, и если человек хочет при этом петь, то даже святость твоего послеобеденного отдыха не дает тебе права — а вот теперь он и вовсе загремел в полный голос — запретить ему это. А может быть, поет вовсе не дровосек? Разве стук топора и пение раздавались не с разных сторон, отделенные друг от друга, но и согласованные друг с другом? Они звучали почти как многоголосый хорал. И все же пел один-единственный голос, но пел, будто целый хор, это было заметно всякий раз, когда он, как бы взмывая над собой, словно солировал. Нет сомнения, это был один-единственный голос, один-единственный мужской голос, и он приближался, неся перед собой свою песню, сопровождаемый аккомпанементом птичьего щебета и в обрамлении огромной снежной радуги. Песнь дровосека, марш, хорал, псалом и гимн утешения все одновременно, и все вместе — красоты необычайной. А. не мог не пожалеть, что песнь оборвалась и что тотчас же поблекла радуга, от семи ее цветов очень скоро осталось только три, и те растаяли в невидимом. Некоторое время еще раздавались удары топора, а потом и они стихли. Затем послышались шаги, тяжелые, равномерные, решительные, будто человек шел не по талому снегу, а по твердой земле. Шаги направлялись к дому, и остановились они у входа на кухню.
— Мир вам, — сказал человек Церлине, которая, вероятно, увидев его, вышла навстречу.
— Ах, вот что, — произнесла она удивленно, как при неожиданной встрече со старым знакомым.
— Да, да, — подтвердил он, почти извиняясь, — пришло время.
На днях Церлина собиралась вызвать ветеринара к одной из такс, которая слепла, но, чтоб у маленького щуплого ветеринара был такой мощный голос, чтоб он так пел, просто невозможно себе представить. Нет, это был не он. А посему вполне логично, что она теперь спросила:
— Вы к кому? Уж не ко мне ли?
Это звучало бодро, доверительно, почти кокетливо, но и чуть-чуть со страхом. В любом случае ветеринара бы она об этом не спросила.
— К сожалению, не к вам, — засмеялся незнакомец.
— Меня вы даже и не спрашиваете, может, вы мне самой нужны.
— Зачем же спрашивать? Сразу видно, что как раз такой молодец, как я, вам и нужен.
Ну и шутки у стариков, подумал А.; они все еще делают вид, что охотно переспали бы друг с другом, а ведь доведись им и в самом деле, наверняка смутились бы. Но почему, черт возьми, они говорят друг другу «вы», а не «ты»?
Внизу продолжалась шутливая перепалка, и польщенная Церлина выговаривала незнакомцу:
— Ну, ну, это уж вы переборщили, не так уж вы слепы.
— Ну как же, я действительно слеп, отвечал он грубовато-шутливо, — нашему брату надо быть слепым.
— Слепой, слепой, а прийти сюда — на это глаз хватило; вы, верно, голодны после такого пути… ну так заходите, я вас угощу чем-нибудь вкусненьким.
— Спасибо, — ответил незнакомец, — не надо.
— Не надо, не надо, — передразнила она, — есть всем надо, есть все хотят, иначе можно свалиться. Даже смерть надо кормить, если она хочет быть на что-нибудь годной.
Незнакомец засмеялся, и в его смехе снова послышалось пение.
— Что же у вас есть вкусненького?
— Хотите кофе? Или чего-нибудь посущественнее?
— Ну, коли так, и то и другое.
Она захихикала:
— Этим всегда у всех и кончается, а сначала: «Не надо, не надо». На самом-то деле поесть каждый хочет.
— Да и впрямь не надо бы. Кто приходит по делу, тот не гость.
— Подумаешь, дела. Кто вам платит… Сначала покушайте, а потом уж извольте, можете с нею, — она поправилась, — с госпожой баронессой заниматься своими делами.
— Что за дела? Может быть, это маклер? А. решил, что нужно предостеречь от него старую даму, неопытную в делах. Однако он тут же услышал:
— Кто сказал, что я иду к ней? Вовсе нет.
Ну вот, подумал А., он зашел сюда просто по пути, поест и пойдет дальше.
— Так-так-так, значит, не к ней, — сказала Церлина несколько удивленно, — ну да все равно, сначала покушать.
И было слышно, как они оба ушли на кухню, из которой теперь доносились привычные звуки, среди них хихиканье Церлины — она, видимо, вовсю обхаживала незнакомца.
Хотя этот незнакомец, этот странный певец и сидит там пока, ест у Церлины, а потом отправится дальше к неизвестным целям, неизвестным делам, само пение не стало от этого менее загадочным. Может быть, все-таки это не он пел. А может быть, и вообще никто не пел. Человеку многое может почудиться, особенно когда клонит в сон, вот ведь сейчас не слышно никакого пения, хотя удары топора возобновились. А. с сердитой небрежностью отодвинул тяжелый предмет, который вдруг оказался на столе под бумагами — откуда он, черт побери, взялся? — и снова принялся за подсчеты своих активов в фунтах и франках. Вот это моя работа, сказал он себе.
Тут послышался голос Церлины:
— Ведь вам понравилось, а еще говорят, что готовить еду — не работа.
В тот же миг она чуть приоткрыла дверь — в образовавшуюся щель моментально выскочила Аруэтта, черная ангорская кошка А., так сказать, его личная кошка, и с усмешкой, словно речь шла о сюрпризе, ее старческий голос возвестил:
— Тут вот с вами хотят поговорить… он слепой.
Вошел почтенный старец могучего телосложения — лицо в обрамлении седой гривы и седой бороды, — и, когда А. отодвинул кресло, чтобы встать поздороваться и помочь слепцу, тот поднял свою большую руку, внушающую прямо-таки трепет.
— Не беспокойтесь, только не беспокойтесь.
Он вел себя запросто, словно зрячий, направился прямо к кожаному креслу против письменного стола, при этом даже не воспользовался суковатой палкой, которую держал в руке, очевидно, просто как эмблему странствий, и, опуская в кресло свое большое, но отнюдь не грузное тело, вытянул ноги в сапогах, все еще мокрых от снега.
— Тут мы, пожалуй, и остановимся; нетрудно догадаться, что вы смотрите на меня с нетерпением и ждете объяснений, поэтому я их тотчас же дам — я предлагаю вам вместе со мной проверить ваш счет… Вы ведь не против?
Налоговый инспектор? Слепой налоговый инспектор библейского возраста? К тому же знакомый Церлины? И какой странный слог, не говоря уж о пении в лесу, в высшей степени странный слог для налогового инспектора. Если бы он не пил кофе внизу на кухне, его действительно можно было бы принять за дух, дух налогов, за дух инспекции. И, не замечая, что сам сбивается на тот же слог, А. спросил:
— Кто дал вам право меня проверять? Я не допущу никакой проверки; мои книги в полном порядке. Кто вы?
— Да, да, — согласился старец, — только дурак станет в этом сомневаться… но что стоит между цифрами ваших книг?
— Ничего… иначе бы они были фальшивыми.
— Ничего? А может быть, в этом «ничего» и кроется ваш долг?
— Ничего — это значит, что у меня нет долгов: я никому ничего не должен.
— Ну, вы и скажете! Стало быть, ваши книги все ведают и сами в себя заносят то, чего не заносит ваша рука… тем больше у вас оснований проверить или лучше — разрешить проверить…
— Кто вы такой, что осмеливаетесь так настаивать? Кто вас послал? Кто вы? Судья?