Избранное - Герман Брох
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приличия требовали, чтобы он еще немного посидел у баронессы после такого исторического события, по закону они должны были бы сидеть рука об руку, мать и сын, в доверительной немой беседе. Но приличия это запрещали, и поэтому они сидели не рука об руку, а в приличном отдалении друг от друга, но, так как доверительное молчание не было им запрещено, говорили они очень мало, и, вероятно, мысли их текли в одинаковом направлении, прислушиваясь к естественному, естественнейшему счастью человеческого существования: быть рожденным, быть рожденным матерью, возникнуть из одного тела и самому быть телом, телом, чьи ребра растягиваются при дыхании, о, счастливое становление, счастливые прогулки по миру и его ласковым дорогам, не теряя руки матери, в которой укрывается детская рука; да, из детства может вырастать и все больше утверждаться защищенность всей жизни, которая не есть тюремное заключение, а носит в себе первый росток свободы. И она сказала:
— Теперь я больше не заключенная.
Он улыбнулся ей.
— Я же, наоборот, направляюсь в мое заключение, и то, что я делаю это охотно, не нуждается в заверениях.
Так оно и было. Его жизненное пространство было уже ограничено, добровольно ограничено треугольной площадью и этим домом, хотя он не сумел бы сказать, почему это так и кто его держит в заключении. Но теперь он понял: это возвращение домой. Добровольное заключение и дальше будет все для него определять; старый Охотничий домик ничего в этом не изменит. Вершины деревьев перед окнами тихо шевелились в легком сентябрьском ветре; их листья уже пожелтели. Над ними носились ласточки, готовые к отлету, и в воздухе звенели птичьи голоса.
Ее взгляд тоже скользнул по аккуратной вокзальной площади.
Мы всегда возвращаемся к глубокому дыханию, чтобы дышать, мы всегда возвращаемся к великой чуткости, чтобы все видеть, и всегда мы ищем большую цепь, которая ведет от предков к правнукам, ищем короткое звено между матерью и ребенком, цепляемся за него, чтобы жить; я ждала и искала, но произошло ли все это преднамеренно или свободно — кто сможет сказать? Наверное, оба предположения справедливы.
Прикрытый тончайшей прозрачностью небесного свода, на земле, пересеченной дорогами и рельсами, лежит город — сам уплотненная земля; но, заключенный между газоном площади, там, впереди, и зеленью сада сзади, между растущим и растущим, между живым и живым, стоит дом, вместе с соседними домами он составляем единство площади, и между мертвыми неподвижными стенами дома растет живое событие, связь человека с человеком, из-за многомерности неизменно неся в себе неживое, растут любовь и ненависть, внезапно сливаясь в единое целое, растет речь, дыхание, пронизанное всепроникающим эфиром, в котором, видимо или невидимо, как обещание невесомого порядка, висит радуга.
И тогда баронесса сказала:
— Мы должны с благодарностью вспомнить усопших.
Он кивнул. Думала ли она о Мелитте?
Словно подчеркивая доверительность, она воспользовалась не тростью, а его рукой, предложенной ей для помощи, чтобы добиться необходимого равновесия; опираясь на его руку, она встала. Торжественно проследовали они в столовую, где перед портретом председателя суда — А. хотелось торжественно поклониться — церемонно остановились. Баронессе было при этом совсем не весело; поправляя заботливой рукой циннии в хрустальной вазе под портретом, она с грустной серьезностью говорила о том, что покойный издавна хотел иметь сына, и попеременно смотрела то на лицо на портрете, то на лицо своего спутника, словно пытаясь обнаружить в них какое-нибудь сходство. А. это было неприятно: он не хотел, чтобы его воспитывал этот изображенный в торжественном облачении господин, и вообще не хотел вспоминать о мужских функциях барона, и он находил в высшей степени несправедливым, что баронесса владела портретом своего прежнего партнера, в то время как от Мелитты, которая была не менее мертва, чем он, осталось лишь размытое воспоминание, которому суждено с каждым днем все более бледнеть. В нем неодолимо росло желание бежать к ней, увидеть ее еще раз, бежать в морг, в трезвости которого она лежала: ах, он должен запечатлеть в памяти черты прошлого, смутные черты двух ночей.
Баронесса, все еще опираясь на его руку, почувствовала это внезапное нетерпение и отпустила его.
— Мы увидимся за ужином, милый А.; понятно, что вы сегодня наш гость.
Он с благодарностью принял приглашение.
В прихожей он схватил свою шляпу и уже открыл дверь квартиры, когда из кухни выглянула Церлина. Увидев его в шляпе, она удовлетворенно захихикала:
— В виде исключения сегодня не забыли? — Тут она остановилась. А куда вы идете? — Он не ответил, и она решительно сняла шляпу с его головы. — Не делайте этого. Вы не должны к ней идти. Дайте ей покой; она это заслужила, покой. Так сделала бы я; так я буду делать. Здесь, а не там, — она показала сначала на его сердце, потом на его глаза, — здесь, а не там должна она жить, жить такой, какой вы ее видели в последний раз, позавчера в пять часов утра. Если вы пойдете, это будет разрушено. И что останется, останется в глазах, а не в сердце, где должно оставаться. Я ее любила… обещайте мне, что не пойдете… обещайте это!
Он обещал.
Позднее, без шляпы, он ушел; но он сдержал свое обещание и не пошел к Мелитте. Может ли вообще все это вернуться, вправе ли вернуться? Он все же хотел вернуться, хотел вернуться домой, хотел остаться. Кто возвращается, тот оправдан! До наступления темноты он сидел на одной из скамеек рядом с киоском в вокзальном сквере, и перед осеняющими могилу трехликими часами смерти, перед тройным ликом центра города он вспоминал Мелитту, убитую несвободой. Несвободой марионеток, потому что сама она была свободной. Все убийства свершаются в несвободе; это она убивает. Толпа марионеток заполнила площадь, заполнила дома вокруг него, и, несмотря на свою изначальную треугольность, площадь снова сделалась конгломератом, символом города, вещественным символом марионеточности без родины, без надежды. И все-таки у него, сидевшего здесь, была надежда на возвращение домой, надежда на добровольную несвободу, странно связанную со свободой Мелитты, надежда на легкое прощание. Так он все вспоминал Мелитту, пока она, растворившись, не вошла в него целиком, и когда вечером загорелись фонари, то в вершине треугольника, где соединялись его стороны, стоял теперь не пугающий символ суда, а символ возвращения и невинности, символ ребенка, избежавшего ада.
Через два дня он переселился в Охотничий домик. И еще до первого снега — была середина ноября, на асфальте вокзальной площади шуршали листья, внезапно упавшие с обнажившихся под ударами ветра деревьев в сквере, — он заехал на своем новом автомобиле за баронессой. Конечно, были при переезде большие и маленькие трудности и волнения: хотя основная часть багажа уже заранее была отослана, а то, что будет забыто, можно дослать или забрать потом, но все равно никак было не справиться с вещами, которые следовало увезти в автомобиле, и Хильдегард, которая уже две недели участвовала в предотъездных хлопотах и полностью вымоталась, гневно напустилась на А.:
— Ну вот, вы этого хотели; теперь начинаются волнения, как я и предсказывала, и бог знает чем все это кончится.
Но веселое лицо баронессы уличало Хильдегард во лжи. В конце концов переселение прошло гладко. Баронесса оставалась веселой и в последующие недели становилась все веселей, она никогда еще не чувствовала себя так хорошо, уверяла она многократно. Весело отпраздновали рождество; заснеженный лес заглядывал в окна. Хильдегард в последний момент из-за простуды отказалась приехать, и это немного омрачило настроение. Но ненадолго.
ИСТОРИИ ПОСЛЕ ИСТОРИЙ
ГОЛОСА ИЗ 1933 ГОДА
© Перевод А. Карельский
Стихи. Год тридцать третий. Година из годин.
Грядет страна прощанья, подземный гул глубин!
Не обольщайтесь, люди,—наш род неисправим.Мы весь свой век пребудемв хмелю, в чаду, в крови.
Мы алчем смертной кары,милы нам плеть и кнут —пусть татя их ударыдо ребер обдерут.
Хрипя в тисках гарроты,пусть злостный еретикизвергнет вместо рвотысинеющий язык.
От гильотины славнойнемал прогрессу прок,и так бежит исправносквозь стул электроток.
Удавки из резиныскользят вдоль рей стальных,и так висят картиннопо пять персон на них.
О, немцы все измыслят,им стыд глаза не съест,по чертежам расчислятГолгофы новый крест,подгонят по размерамвсе скрепы у него,чтоб бравым инженерамк ним привинтить Того.
Обнажи главу и почти память жертв. Ибо только смертник, кому небо с овчинку, заметит колеблемую ветром травинку меж булыжниками под виселицей. А вы, для кого пролить кровь так просто! Все, что от бесов, — слепо, все недозволенное — слепо, все призраки — слепы, и никто не увидит прорастающую травинку, если сам не ведает роста. А ведь каждый был ребенком однажды.Никогда не славь смерть,не славь смерть, приносимую человеком человеку,не славь то, что постыдно.Но имей мужество сказать: «Пошел к черту!» —если кто-то во имя так называемых убежденийпризовет к убийству ближнего твоего; уж тогда,воистину, лучше грабитель,убивающий без всяких догм.О, унизительная жажда самоунижения,тоска по кату, голос тайного страха,тоска всех слишком зыбких догм!Обнажи главу, человече, и почти память жертв! Дурное тяготеет к дурному; призрачно-жуткие человеческие жертвы — кто их приносит? Призраки. Вот он, призрак, сама недозволенность: стоит в комнате, Насвистывает, обыватель-призрак, приученный к порядку! Он умеет читать и писать, он пользуется зубной щеткой, идет к врачу, если вдруг заболел, чтит иной раз отца и мать, но вообще озабочен лишь самим собой и все же он призрак.
Порожденье вчерашнего дня, он гордится своей романтической жилкой, он предан всему вчерашнему, но и сегодняшней выгоды не упустит, чуя ее нутром; призрак, однако не дух, во плоти, но без крови — и именно потому кровожадный в беззлобно-тупой своей деловитости; жадный до догм, до удобных лозунгов, он движим ими, как кукла на нитках, — в том числе и на нитках прогресса; но всегда он и трус и убийца вместе, он, образец добродетели, он, обыватель; горе нам, горе!