Эхо прошедшего - Вера Андреева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда мама уходила с Саввкой, и я подолгу оставалась в квартире одна. Я прибирала наши две полутемные от спущенных жалюзи комнаты.
С глубокой радостью я начала замечать, что наши отношения с мамой стали меняться: мама уже не присматривалась ко мне с каким-то холодным отчуждением, ее взгляд стал добрее и ласковее, особенно когда она видел а мои хозяйственные старания.
Не могу сказать, чтобы я как-нибудь особенно была откровенна с мамой, рассказывала ей про свои мысли и мечты… Во-первых, мне и самой были неясны эти мечты и мысли… Слишком много впечатлений, новых и неожиданных, сумбурно оседало в моей голове, что-то смутно бродило в душе, и я не могла бы ясно сформулировать это бесформенное нечто простыми, будничными, как мне казалось, словами. А во-вторых, слишком много было во мне детского, наивно удивленного яркой жизнью, которая бурлила вокруг. Я была скрытна и застенчива, пуще всего боялась как чего-то стыдного слишком смелых и решительных суждений. «Разве я что-нибудь понимаю? — думала я. — Что, если мама будет смеяться?»
Когда все было прибрано, я шла в сад. Дом с опущенными жалюзи казался необитаемым, с улицы не доносилось ни звука. От других садов участок был отделен высокими стенами, полная тишина стояла вокруг, даже птиц не было слышно. Я забиралась в самый отдаленный уголок сада — там жила маленькая черепаха, довольно скучное создание, никак не реагировавшее на мои старания привлечь ее внимание листиком салата или морковкой, которые я подсовывала под самую ее змеиную головку. Черепаха равнодушно отворачивалась и залезала своим, в самом прямом смысле, черепашьим шагом под куст. Она спокойно обходилась без еды и тем более без питья, так как в саду не было и намека ни на то, ни на другое. «Удивительное свойство, — думала я с почтением, — да еще при этом черепахи ухитряются прожить сто лет… Вот кабы мне!»
Я почти ползком пробиралась в самый глухой угол около стены — там среди кустов был небольшой кусочек просто земли, даже без травы. Я садилась на притоптанную землю и долго сидела в полной неподвижности. Чахлые травинки, робко пробивающиеся сквозь сухую землю под кустом, странные перистые листья какого-то неизвестного растения, длинная букашка, задумчиво шевелящая тонкими усиками, какая она тощая, эта букашка, в чем душа держится? Постепенно от полной тишины у меня начинало тоненько звенеть в ушах, а может быть, это звенела сама тишина?
Я всматривалась пристально в землю, набирала горсть, сыпала тонкой струйкой. Близко-близко, пристально-пристально разглядывала я кусочек почвы перед самыми глазами, меня привлекала ее структура, запах. Так я рассматривала, бывало, кусочек пыльного берлинского пустыря где-нибудь у окраины Грюневальда — там была затоптанная глинистая земля, на которой ничего не произрастало, да и не могло произрастать. Она пахла странно, будто даже и не землей, — скучный, городской запах. Итальянская земля была совсем другой — сухой и безжизненной, словно от бремени лет, пронесшихся над нею. Она дышала таинственностью, что-то говорила мне непонятным языком. Я мучительно старалась вникнуть в странные звуки, в обрывки каких-то мелодий, возникавших в голове и тут же на полузвуке умолкавших. Что-то неуловимо общее роднило тем не менее землю этих стран — в мгновенном озарении я поняла: земля не моя, она чужая! Моя душа отвергала ее, инстинктивно отталкивала, не воспринимала ее чуждые запахи. С предельной ясностью я увидела перед собой совсем другую, не похожую ни на какую другую землю: летним утром мы с братом вдохновенно копаем яму в нашем саду на Черной речке над обрывом. Земля темная, почти черная. Она мягкая и отваливается жирными пластами под нажимом наших лопат. Верхний слой пласта весь переплетен беленькими корешками трав. Качнув головками, с пластом земли съезжают в яму желтые лютики. От всего этого исходит густой, мощный дух — он настоян на прелых листьях, на запахах сочной травы и полевых цветов, в нем призыв к жизни, обещание вечно возобновляющейся природы.
Воспоминание резануло прямо по сердцу, но тут же, померкнув, исчезло. Что там — какая-то яма в земле, это было когда-то, а теперь совсем другое, оно, может быть, сейчас для меня чужое, а потом я привыкну. Кроме того, ведь ничего поделать нельзя, я не властна над своей судьбой, надо покориться. Все это очень неясно проплывает в моем сознании, и я даже не могу сказать, хотела бы я вернуться на Черную речку, увидеть тот самый кусок родной земли? Вспышка погасла и не оставила после себя ни горечи, ни сожаления. Но каждый раз, как я вспоминаю об Италии, я вижу тот кусок земли в уголке флорентийского садика, чувствую особенный, таинственный ее запах, с годами наполнившийся необъяснимым очарованием.
Мы с Саввкой предпринимали далекие прогулки по городу. Мы с ним рисковали даже ездить на трамваях — скрипучих сооружениях с выступом вокруг всего вагона. Трамваи были всегда переполнены, но неунывающие итальянцы прицеплялись снаружи. Трамвай мчался, раскачиваясь, обвешанный этой гирляндой живых тел, и сам казался одушевленным. На остановках люди соскакивали еще на ходу, из дверей высовывался кондуктор, свирепо вращая глазами, что-то кричал, но горе-пассажиры отворачивались с безразличным видом. Потом кондуктор скрывался в глубине трамвая, и изнутри доносился его хриплый крик:
— Аванти! — что означало «вперед».
Трамвай дергался с места, и «зайцы» снова облепляли его со всех сторон. Все это проделывалось с бесшабашной веселостью, да и сам кондуктор со своим свирепым видом тоже, казалось, потешался вместе с безбилетными пассажирами над их ловкостью и неуловимостью.
Нам нравились беспечные, веселые итальянцы — какой контраст с медлительными немцами, на которых мы достаточно насмотрелись в Берлине! До чего же нам надоела их чопорность и пресловутая любовь к порядку, их чистенькие трамваи, благовоспитанные детки, всегда умытые и тщательно причесанные. Здесь все было совсем другое, уютное и дружелюбное. Сами улицы были какими-то домашними, от широких плоских плит, которыми они были вымощены, веяло чем-то теплым, как будто бы их согрели тысячи ног прохожих, обутых кто во что горазд, иной раз просто в домашние тапочки и стоптанные сандалии.
Были мы на знаменитом Понте Веккио — древнем мосту через мутную реку Арно. Он походил скорее на продолжение улицы, чем на мост, так как был весь застроен низкими старинными домами с лавчонками, бойко торговавшими разными флорентийскими сувенирами: маленькими гипсовыми фигурками святых, среди которых мы с трудом узнавали Давида Микеланджело, его «Ночь», «Персея» Бенвенуто Челлини, бюсты самого Микеланджело и Леонардо да Винчи с его волнистой бородой, — кстати, только эта борода и была похожа на знаменитого флорентийца. Сувениры раскупали сухощавые англичане, разительно выделявшиеся среди итальянцев ростом и добротными костюмами из твида. Цедя сквозь зубы невразумительные замечания своим тощим спутницам с длинными лицами и такими же зубами, они надменно и презрительно прохаживались между лавчонками. Нам очень не нравились их высокомерие и презрение, с которыми они обращались с простодушными итальянцами. Как будто бы это были не люди, а какие-то низшие, недостойные внимания существа. Откуда такая спесь? Однако мы вскоре заметили, что простодушие и доверчивость итальянцев были скорее напускными, чем настоящими. Они очень искусно умели всучить иностранному покупателю вещицу с каким-нибудь изъяном; ловко прикрыв пальцем трещину на гипсовом теле очередного Давида, продавец с подкупающей искренностью в глазах, с неподдельным восхищением, чуть не плача от восторга над высокой художественностью произведения, заламывал несусветную цену за уродливую фигурку. Покупатель платил как загипнотизированный. Фигурка молниеносно заворачивалась в бумагу, а продавец, утерев трудовой пот, обильно выступивший на его вдохновенном лице, лукаво подмигивал соседу, готовясь атаковать следующего покупателя.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});