Жилец - Холмогоров Михаил Константинович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спиридон не забыл обид литературной молодости. Как издевались над его робкой неопытностью и слабой образованностью все эти Бунины, Зайцевы, декаденты и прочие буржуазные выкормыши. И где они теперь? Но дух, дух остался. Не весь вытравили!
В особняк редактор «Зари над Пресней» явился не один. Его сопровождал вежливый и молчаливый молодой человек в костюме с претензией на элегантность. Штейн понял, что дело плохо. Очень плохо. На полуслове оборвал Фелицианова – они обсуждали очередную главу – и выпроводил его.
А Фелицианов, уходя, долго еще чувствовал насмешливый взгляд гостя. Неспроста он тут возник.
* * *Все трое закрылись в кабинете Штейна. Оттуда доносился громовой бас Шестикрылова. Старик бушевал. «Сволочь» и «контрреволюция» звучали в его устах словами из разряда ласковых. Штейн, видимо, пытался увещевать классика, голос его был тих, робковат, неуверен. А молодой человек при них не издал ни звука.
Явление Лисюцкого ужасом окатило Фелицианова. Работа и сносный режим оттеснили куда-то на край сознания его истинное положение на белом свете. Сейчас, увидев двойника, Георгий Андреевич испытал страх. Страх неизъяснимый, не поддающийся никакому словесному выражению, никакой логике. Арестант – а кто ж он еще? – то судорожно вспоминал разговоры в общей камере, то свои замечания в адрес Штейна и его сочинения – нет, все не то. Зачем здесь Лисюцкий, что ему надо?
Через час, за который Фелицианов исходил комнату из конца в конец, не в силах сосредоточиться ни на одной мысли, за ним пришли конвойные.
– Руки к затылку!
И так повели по коридору в кабинет Штейна. Точно таким же образом привели остальных. Театр! Впрочем, Глеб Шевелев имел вид напуганный. Чернышевский, напротив, держался с достоинством, но без вызова, как Тигран или насмешливый Поленцев. Свешников, сорванный с места в минуту вдохновения, явно был раздосадован. Сесть не предложили, поставили строем вдоль стены.
Во главе стола восседал Шестикрылов, гэпэушники – Штейн и Лисюцкий – по обе стороны от него. Штейн сидел, вдавленный в кресло, был красен, глаз не поднимал, зато Лисюцкий смотрел на все происходящее с веселым любопытством, едкая улыбочка играла на его лице. Ему почему-то особое удовольствие доставляло то обстоятельство, что заключенные в недоумении переводят взгляды то на него, то на своего товарища Фелицианова, видя в их сходстве какой-то подвох. И только Шевелев улыбнулся ему с явным облегчением, будто разрешилась трудная задача.
Шестикрылов тоже был красен, но не от смущения, он не остыл от бурного нагоняя, который только что устроил Штейну. Сегодня он не актерствовал и в искреннем облике был свиреп. Чем его так проняло?
– Вы тут, я вижу, уютное контрреволюционное гнездышко свили, господа хорошие. Забыли, где находитесь? Так я вам напомню! Вы все тут арестанты, поняли, по каждому расстрельная пуля плачет, вот! Наше ГПУ дало вам последнюю возможность послужить рабоче-крестьянской власти. А получило саботаж! Это в какие ворота влазит – считаные дни остались, и что вы мне представили? От первой части дай бог треть, второй почти нет. А роман с конца прикажете печатать? Кто тут у вас отвечает за композицию?
Штейн карандашом, который вертел в непоседливых руках, молча указал на Георгия Андреевича. Фелицианов не стал дожидаться нового вопроса.
– За композицию отвечаю я. И не вижу причин для таких обвинений. Мы все-таки роман пишем, а не побасенки.
– Но-но! Разговорчики тут развели. Ты еще ответишь за побасенки! Партия дала вам точный срок, и вы обязаны в него уложиться. А что вместо этого? Упражнения в декадентском духе? Лиловые сумраки? Игры сиреневых теней на лице гимназистки? – Шестикрылов, заводясь от каждого слова, затряс рукописью и сорвался с крика в истошный бабий визг: – Это что вы мне подсунули! В советский пролетарский журнал? Контрреволюция в чистом виде.
– Да где ж вы тут контрреволюцию углядели? Это двенадцатый год. Владикавказ. Женская гимназия. Первая любовь юного казака к соседке-гимназистке.
– Вы тут такие мастера, что и в любовь свою буржуазную суть протащите! А я ее насквозь вижу. Особенно в писаниях Свешникова. Эт-то все твои фокусы!
– А я с вами, уважаемый Спиридон Спиридонович, на брудершафт не пил. Извольте обращаться вежливо.
– Ты, сволочь белогвадейская, меня еще этикету учить будешь? Так вот, ты здесь самая настоящая контра и есть. И мы с тобой поступим в соответствии с революционной законностью.
– А вы мне не угрожайте. Я отвечаю за то, что пишу. Если вы не в силах оценить мой стиль, мне вас жаль.
– Стиль, говоришь? Это прямое вредительство в области русского языка и подрыв советской литературы! Да! Стилистическое вредительство и контрреволюционный саботаж. Идеологическая диверсия в чистом виде. Вот что это такое! И ты ответишь за свои художества в полной мере! Товарищ Лисюцкий, зачитайте-ка господину Свешникову решение тройки.
Голос у товарища Лисюцкого тихий и ласковый. И вот этим тихим и ласковым голосом Лисюцкий по заранее приготовленной бумажке – она у него в казенной серой папке хранилась, точь-в-точь такая, какую предъявляли Фелицианову в последний день на Лубянке, – зачитал:
– Решением тройки Особого совещания ОГПУ СССР гражданин Свешников Леонтий Васильевич, 1899 года рождения, уроженец Одессы, русский, обвиняемый по статье 58, пункты 9, 10 и 11, приговаривается к высшей мере социальной защиты – смертной казни через расстрел. Члены Особого совещания Бокий, Васильев, Вуль. 23 июня 1927 года. Приговор привести в исполнение немедленно.
Едва он закончил, явились охранники, с двух сторон взяли Свешникова и, возглавляемые Лисюцким, вывели Леонтия. Тот никак не мог поверить, что это все не комедия, что всерьез, и, уходя, оглянулся недоуменно, вопрошающе на Штейна. Штейн убрал глаза.
В окно было видно, что Свешникова повели в гараж: Свешников, два конвоира, за ними Лисюцкий.
Выстрела, конечно, никто не слышал, но в какой-то момент все дернулись. А минуту спустя Лисюцкий вышел из гаража, улыбочка играла на его бледно-розовых губах, но все равно казалось, что все это дурная постановка бездарного Шестикрылова, что вслед за Лисюцким выйдет Свешников и начнется обыкновенная работа, как вчера, позавчера…
Забыли, где они.
* * *Ночью никто не спал, но и говорить не могли. Слышно было, как вертится, мучительно и безнадежно укрываясь от бессонницы, сосед, и сдавленные вздохи. Наконец в тишайшей тьме раздался голос Чернышевского:
– У нас один выход. Ни слова о случившемся. Запретите себе думать об этом, а уж говорить – тем паче. Поверьте моему опыту, господа. На Соловках и не такие спектакли устраивают. Это в их духе. А нам надо выжить. И других средств, как писание романа, нам не дано.
Легко сказать – выжить. Отсюда живыми не выпустят. Так или иначе, чаша сия не минует никого, и все это понимали. Но понимать можно что угодно и сколько угодно, а пока дышишь, смерть касается любого, только не тебя самого. И лишь в такие дни, как сегодня, воля и сила жизни теряют контроль над чувством. Чувство же одно – страх. Ну-ка попробуйте писать душой, трясущейся от страха.
Лишь под утро мозги заволокло туманом, и какое-то подобие сна сморило камеру. И тут у Шевелева случилась истерика.
– Гады! Сволочи! – сдавленно шипел Глеб сквозь рыдания. – Они меня обманули! Я Лисюцкому поверил, а он палач. И Штейн палач! Все палачи! И вы… И вы меня убьете!
Поленцев первым подскочил к нему.
– Да что ты, Глеб, да кто ж тебя тронет? Мы все тут свои. У всех одна беда. Наберись мужества, успокойся.
– Но я же им верил, верил!
– Ну и дурак! – подал со своего места голос Чернышевский. – Давно пора бы убедиться, что верить нельзя никому, а властям – особенно. А уж их тайной полиции – тем более.
– Какая тайная полиция?
– А что, по-вашему, ОГПУ, как не тайная полиция? Карающий меч. А мечу все равно, кого карать – революцию, контрреволюцию, сектантов, пацифистов…