Рыбы не знают своих детей - Юозас Пожера
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом бородатый еще отпил из бутылки и дал мне, снова выразил свою радость по поводу того, что я не гнушаюсь его обществом. Он продолжал:
— Небось думаешь: не приведи бог такую работу делать. А я тебе скажу — лучшей не бывает. Для меня — это уж точно. Господи, где я только не работал! И отовсюду уходил. А тут никто и словечка не скажет. Там, бывало, то опоздаешь, то вообще не выйдешь… Выговор, то да се… А здесь — когда захотел, тогда и трудишься. Хочешь — днем, а хочешь — хоть ночью. Важно, чтобы вырыл. Ну конечно, слишком затягивать не положено — покойник, он больше трех суток ждать не станет. Ответственная работа. Зато и выгодная. Не бывает похорон, чтобы тебе, могильщику, пятерку не кинули. А бывает, роешь не одну яму в день, а две-три. У людей горе, а они тебя, работягу, не обойдут. Вот, сказал вина принести — несут, и даже с закусью. Не хотят, чтобы время тратил, по столовкам бегал: после обеда хоронить, а ямка еще и наполовину не готова… Нет уж, по мне, лучшей работы не бывает. И на воздухе. Все время на свежем воздухе! Раньше, скажу я тебе, похмельем маялся, а сейчас — нисколечко. Вот что значит воздух и физический труд… Еще по одной? — и он достал из-под кинутой наземь одежды еще одну бутылку.
Я отказался, и парень согласился, что забот у меня выше головы.
На кладбище гудели пчелы. Самое цветение. Самый медонос. А цветов — целое море. И крепкий, резкий аромат. В глазах рябит…
Дверь конторы была распахнута настежь. Я вошел.
Помещение оказалось сумрачным и тесным. Возле маленького окна стоял старый письменный стол, такой же старый, расшатанный стул. За столом сидели пожилой мужчина в темных очках и немолодая женщина. Женщина порывалась что-то сказать, но мужчина ее перебил:
— Где работал покойный?
— Пенсионер…
— Сколько получал?
— Сто двадцать.
— Ишь ты!
— Он — персональный пенсионер.
— Ответработник?
— Нет. Простой рабочий.
— За что же персональная?
— В юности, еще в войну, партизанам помогал. Потом был в народной защите.
— Очень хорошо. Подите выберите место. Только, прошу вас — справа от дороги, в низинке. Горка вся занята — оставлена за исполкомом.
Женщина, черная, как тень, медленно вышла из конторы, а я сразу сообразил, что заведующий отправил ее как раз туда, где черная торфяная вода.
— Что вы хотели?
Я положил на стол свои бумаги. Заведующий поднес их к самым очкам, резко откинулся на спинку стула и спросил:
— Шеркшнене кто вам?
Заведующий подпрыгнул на скрипучем стуле, потом бросился ко мне и широкими плоскими ладонями схватил за плечи.
— Юлюс! Не узнал? — спросил он и сам ответил: — Где уж тут узнать в такой темени! Сколько лет прошло! Пойдем, детка…
Он взял меня за руку и вывел за дверь. Там он снял темные очки, и я тотчас узнал его: Сташис! Почти не изменился. Только виски поседели. И одет совсем иначе: темно-коричневые вельветовые брюки, модные туфли, по-молодежному облегающая сорочка с черной этикеткой фирмы на кармане. Этакий подтянутый, спортивного вида джентльмен, ничуть не похожий на Сташиса моего детства. Он расспрашивал о моей жизни, о последних годах и последних днях матери, но ни словом не обмолвился об отце и не интересовался им. А когда услышал, что я намерен и отца хоронить рядом с матерью, нахмурился.
— Не понимаю, к чему это. Почил себе человек в мире, покоится в родной земле, да будет она ему пухом…
Я заметил, что такова последняя воля матери. Пока мы шли по кладбищенской аллее, Сташис не переставал удивляться: жили в одном городе, а ни разу не встретились. Он подозвал бородатого могильщика.
— Видишь, Юстинас, — он показал место между двух могил. — Здесь выроешь яму. Когда хороните?
— Послезавтра, — ответил я и спросил: — Хватит ли здесь места на двоих?..
Сташис поморщился, недовольно хмыкнул и развел своими длинными руками:
— Отца придется в другом месте. Иди-ка, подбери там, справа, — он показал рукой на болотистую низинку и ушел, не произнеся больше ни слова.
Видно, лицо у меня было более чем хмурое или печальное, потому что Юстинас взял меня за плечо и проговорил:
— Не раскисай. Мы с тобой сладим это дело, слышишь? Только папашины останки надо привезти пораньше, чем мамашу. Было бы отлично, если бы папашу доставили раненько утром. Или ночью. Я живу в том же доме, где контора. Только с другой стороны. Как приедешь — стукни в окно, ладно? А теперь беги, хлопочи. Дело непростое. А тут мы все устроим…
Я вынул десятирублевку, хотел вручить ее могильщику, но Юстинас оттолкнул мою руку.
— Перестань. С тебя денег не возьму. Разве что на бутылочку. Но это — потом…
До вечера я носился по учреждениям. Ночью опять почти не сомкнул глаз. На следующее утро тетя Кристина отвела нас к водителю грузовика, с которым мы договорились относительно перевоза останков моего отца. Выехали вечером. Дядя Егор сел рядом с шофером, а я устроился в кузове. Лежал навзничь и смотрел на летнее небо. Тоска, тоска… И вроде бы знаешь, что все сделал по закону, в нагрудном кармане у тебя все необходимые бумаги, а на душе кошки скребут. Будто делаешь что-то недозволенное, преступное. Это гнетущее чувство какой-то смутной вины не прошло и на деревенском кладбище, где мы быстро разыскали отцовскую могилу. Я чувствовал себя вором. Может, оттого, что долгий летний день подходил к концу, что исподволь надвигалась ночь и кругом воцарилась тишина, а наши заступы нарушали ее, бренча о кладбищенский гравий. Казалось, вот-вот подойдет кто-нибудь и спросит: «А вы что здесь делаете, уважаемые?» Но никто не шел, никто не спешил схватить за руку. Когда из-под песка проглянул край оцинкованной гробовой крышки, когда дядя Егор продел под гроб веревки и мы стали поднимать, мне сделалось страшно: показалось, что мы тянем наверх пустой ящик, настолько он был легким. Я шепотом сказал об этом дяде Егору, но он меня успокоил: «Ты только глянь, какая тут земля — песок да камешки, в такой земле высыхают, как мумии».
Уже занималось утро, когда мы подъехали к городскому кладбищу. Я постучался в здание конторы с противоположной стороны, и Юстинас сразу открыл.
— Привезли?
— Да.
— Про вино не забыл?
— Нет.
— Давай бутылку.
Я принес. Юстинас зубами сорвал крышку, прямо из горлышка выпил половину бутылки и сказал:
— Ладно. Пошли.
Мы отнесли цинковый гроб к яме, туда, где распорядился рыть Сташис. Я вопросительно взглянул на Юстинаса, а он, поняв мое беспокойство, объяснил:
— Места хватит обоим, парень. А еще я скажу: по-моему, нашему начальничку твой папаша был не по душе. Был у него зуб на покойника, явно был.
— Почему?
— Я-то почем знаю… Но он хлопотал только насчет матушки, а про отца так и сказал: «Сунь его куда-нибудь…» Ну, зло меня взяло. Нет, думаю, товарищ начальник, ты хоть лопни, а этих людей я схороню чин чином… Погляди, как я сделал…
Я заглянул в яму. Почти у самого ее дна справа чернела широкая ниша. Я смотрел на нее и думал: «Почему Сташис не хочет, чтобы мои родители покоились рядом?» Кто ответит мне? Никто.
Мы опустили цинковый гроб в эту нишу, засыпали ее землей, а Юстинас пригладил лопатой, утрамбовал…
В полдень привезли гроб с телом матери. От кладбищенских ворот до могилы мы несли гроб на плечах, впереди шел пожилой священник в белом стихаре. У могилы он прочитал молитву, освятил яму, а Сташис кинул туда охапку цветов… Когда Юстинас обровнял холмик и сверху водрузил крест, когда горстка людей, провожавших мать, начала расходиться, Сташис обратился ко мне:
— А батюшку-то куда?
— Волю своей мамы я уже исполнил.
Он как бы ушам своим не поверил. Смотрел на меня, как на полоумного, потом, чуть замявшись, все-таки спросил:
— Как? Неужели в одном гробу?!
Я ничего не ответил ему и разъяснять не стал. Пусть думает что хочет. Так мы и расстались с господином Сташисом.
Дядя Егор улетел в тот же вечер. Я проводил его. «Пиши, Юлюс, — сказал он мне на прощанье. — А то приезжай. Дом ваш стоит как стоял, строения тоже все в полном порядке, хозяина ждут. Ну, и нас не забывай — долгая у нас дружба, не оборвешь…»
Десятая глава
Снега намело целые горы. Без лыж в тайгу и не сунься: провалишься в белую перину по грудь и ни шагу дальше. Еще летом, когда мы рубили наши зимовья, Юлюс подобрал гладкие лиственничные бревна, именно те места, где не было сучьев, и вытесал топором короткие широкие лыжи, с обоих концов загнутые кверху — спереди и сзади. Вечерами, если выдавалась свободная минутка, он строгал и долбил их ножом, пока не стали наши лыжи тонкими и гибкими. Снизу он подбил их мехом с лосиных ног. Мех наложил не как-нибудь — при скольжении вперед лыжи шли по ворсу, а если надо было одолевать подъем, лыжи не тянули назад, так как ворс срабатывал вместо тормоза. Эвенки признают только такие лыжи: легкие — не проваливающиеся в снег; широкие — благодаря чему можно удержаться на поверхности глубокого снега; короткие — пройдешь мимо выворотины, легко обернешься в чаще. Но для таких лыж и обувь нужна особая. В ботинке на жесткой подошве на такие лыжи не встанешь: мигом сломаешь. Поэтому Юлюс сшил мне из волчьей шкуры меховые носки мехом внутрь, а сверху я натягивал мокасины из оленьей шкуры. Их Юлюс подбил камусом — кусочками кожи с оленьих копыт — это твердая, непромокаемая кожа. И сшито все было невероятно прочными оленьими жилами. В такой обуви чувствуешь себя совершенно свободно, ступаешь точно босиком — мягко, по-кошачьи пружиня, а главное — и в самый лютый мороз ноги не зябнут. Золотые руки у Юлюса. Неутомимые руки. Без работы они томятся, изнывают. Если все дела переделаны, Юлюс хоть лучинки щепает — пусть всегда будут под рукой. Для лучинок Юлюс выбирает самые просмоленные чурки, а на краях лучинок делает глубокие надрезы, так что лучинки приобретают вид елок. Такие вспыхивают, едва поднесешь спичку…