Кирилл и Мефодий - СЛАВ ХРИСТОВ KAPACЛABOB
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хоть я устал и болен, но иду туда с радостью, лишь бы народ получил письменность на своем языке.
Тогда Михаил, не утруждая себя размышлениями, ударил рукой по подлокотнику золотого трона и спросил:
— И дед мой, и отец, и многие другие хотели сделать нечто подобное, но не смогли. Как же мне удалось это?
Императорский вопрос-ответ ничуть не смутил Константина. Шагнув вперед и слегка поклонившись, он с притворной усталостью сказал:
— Кто тогда может писать свои слова на воде и прослыть еретиком?
Учтивая дерзость, облеченная в вопрос и адресованная василевсу, нуждалась в ответе, и Михаил не заставил себя ждать:
— Если пожелаешь, это даст тебе бог, который дает всем, кто молится без сомнений, и открывает тем, кто стучится, — подчеркнул он, оглянувшись на Варду.
Кесарь одобрительно кивнул. Лишь Фотий возроптал: поклонился и поднял руку, будто желал предостеречь государя от поспешных решений. Однако, встретившись со взглядом Варды, остановился на полуслове:
— Только на трех языках...
Но Михаил махнул рукой, и Варда поспешил распустить великий синклит. Они вышли молчаливые, задумчивые; когда подошли к патриаршему дворцу. Фотий пригласил философа к себе и стал оправдываться, объясняя, почему попытался возразить ему.
Он хотел, в сущности, спасти старую догму, освященную церковью: божье слово надлежит проповедовать только на трех языках — на латинском, греческом и еврейском... Константин понимал, что патриарх руководствуется не столько догмой, сколько желанием и убеждением сделать греческий язык языком славян. Фотий был далеко не столь набожным, каким старался прикинуться. Это было ясно философу. В борьбе с папой новый константинопольский патриарх хотел добиться полной победы. Отказ Константина от догмы триязычия притуплял антиримское острие миссии в Великую Моравию. И тогда, и сейчас философ не заблуждался, будто борьба будет легкой. Папа не намерен без боя уступить земли своего диоцеза константинопольской церкви. Если философ попытается проповедовать слово божье на греческом языке и с помощью греческой азбуки, папские люди уничтожат и Константина, и Мефодия, и их учеников. Благо, что он вовремя создал две азбуки. От той, что была похожа на греческую, придется пока отказаться. Зато годится вторая, которой написаны переводы большинства священных книг. Она отличается и от греческой, и от латинской. И никто не сможет обвинить его, что он проповедует божье слово с пользой лишь для константинопольской церкви... Придя в себя, философ раздвинул занавески на окне. В комнату полился ясный весенний свет. Запах моря и сырой земли изменил направление его мысли. Стройная туя за окном слегка качнулась, будто хотела увидеть его, поздравить с приездом. Когда Константин покинул отчий дом, чтобы поступить в Магнаврскую школу, туя была маленьким деревцом. Помнится, мать оторвала душистую веточку и дала сыну в дорогу. Веточка долго странствовала из одной его книги в другую, пока совсем не облетела. Теперь дерево, как и он сам, выросло и вознеслось гордой вершиной в голубое небо ранней весны. Константин хотел встать, но послышались неторопливые шаги, и он остался лежать, глядя на дверь. Дверь открылась, и в проеме появилась мать. Она ходила все так же прямо, однако годы сказывались: заботы избороздили морщинами ее лоб, кожа на лице обмякла, и около рта образовались две глубокие складки. Лишь в глазах, как в молодые годы, были еще ясность и синева. Она подошла, полуослепленная светом из окна, пододвинула стульчик, отделанный перламутром, и присела у постели. Не спеша нашла руку сына, и Константин ощутил прохладу ее пальцев: уже нет той молодой и теплой силы, излучавшейся когда-то ее рукой. И все же прикосновение было нежным и успокаивающим.
— Ну как, отдохнул? — спросила мать.
— И не говори, — улыбнулся Константин.
— А хорошо спал?
— Хорошо... И тебя видел во сне. Провожаешь меня в Константинополь и на прощание срываешь ветку туи...
— Тогда я хоть знала, куда ты едешь, а теперь не знаю. Далеко ведь моравская земля.
— Не так уж и далеко.
— Для тебя — нет, а для меня далеко. В мои-то годы... Береги себя.
— От кого?
— От дурных людей, дурного глаза, ночных ведуний...
— Но у меня есть заступник.
— Береженого и бог бережет.
Они замолчали. Константин смотрел на старческую руку в своей ладони и будто видел дороги целой жизни, прочерченные набухшими венами и морщинами увядающем кожи. Он прикрыл глаза: молодая стройная женщина идет через сад; упругий гибкий стан, в волосах букетик цветов, на груди, словно весенние солнца, крупные золотые монеты — ее ожерелье. Белой рукой она гладит копну мальчишеских волос, он льнет к ее телу, ощущая, что оно пахнет айвой... И вдруг ему почудилось: годы стремительно промчались на белых конях и скрылись за горизонтом, а с ними исчез и некий воин, перепоясанный острым мечом и замкнувший жизнь свою в железную плетеную рубаху, — его отец. Он умчался, а она осталась, как птица без крыла, которая постепенно, но неизбежно теряет силы. «Хорошо, что моя дорога не обошла родные места и я смог увидеть мать. А если бы я поплыл на корабле по большой реке, текущей по земле болгар, то, возможно, никогда бы уже не увидел ее. Совсем старой стала...» Константин высвободил руку и ласково погладил старческие пальцы. Столь многим был он обязан ей, и так мало получила от него она. Его жизнь больше не принадлежала ему, она прошла в чужих землях и над чужими книгами. Он боролся за истину, во имя ближнего, но забыл о человеке, самом близком его сердцу. Где же тогда справедливость? Сын оказался несправедливым к матери. Это он заставил ее бесконечно ждать себя и страдать от тревожных предчувствий. Поэтому она и советует ему остерегаться. И кого? Людей, ради блага которых пустился он в долгий путь... Но только ли их? В глубине ее сознания все еще живет мир ее детства, в котором ночные духи предвещают зло и приносят несчастье. Славянское прошлое до сих пор крепко держит ее в мире предков. А он, кто же он? Он — ее продолжение. Таким и останется. В противном случае ничто не помешало бы ему жить жизнью знатного византийца, утопая в роскоши, замкнувшись в мире чинов и рангов, вкусной пищи и тайных козней, отказавшись от всего человеческого и выдавая себя за такого верноподданного, каким он не был, — именно так ведут себе многие славяне, завоевавшие доверие византийцев. Нет, Константин знает смысл своей жизни! Он посвятил свои дни, ночи и годы кровным братьям. Он хочет возвысить их, доказать, что они тоже могут быть великими, мудрыми, непобедимыми, когда осознают силу свою и свой ум.
— Мефодий проснулся? — спросил Константин.
— Давно. Пошел в нижний монастырь, к миссии.
— Мне тоже пора… что-то я разнежился...
Мать ничего не сказала. Встала и медленно закрыла за собой дверь.
Константин накинул верхнюю одежду и облокотился на подоконник. Из окна была видна пристань, корабли и отблески дня на синей воде.
2
Ранняя весна вползала на хребты близ Брегальницы. С противоположных вершин, по расщелинам, куда вихри намели слежавшийся снег, мчались по камням прозрачные ручейки. Заснеженные места встречались совсем редко, снег блестел на солнце. Внизу, у излучины реки, вербы наливались веселым соком, и верхушки их начинали розоветь. Кизиловые деревья на холмах одно за другим наряжались в желтые облачные одеяния, услаждая взор веселой весенней радостью. Иволга уже не сдерживала своей песни, но жаворонки все еще глядели в голубизну неба и не решались взмыть ввысь. Весна была в пути, и не пришло время воспевать ее с высот.
После приема германской миссии Борис поручил брату Ирдишу и кавхану Онегавону подготовку войска, а сам вместе с семьей отправился в Брегалу, ибо какая-то неведомая болезнь змеиным клубком залегла в груди матери и незримыми пальцами душила ее. Целыми ночами сидела она в постели, прикрыв глаза; когда спускались туманы, в груди начинало свистеть, как в дырявых кузнечных мехах. Только в Брегале мать чувствовала себя лучше: хорошо спала, спокойно и ровно дышала. Однако не только ее болезнь была причиной уединения. Борис любил эти места и, если из-за дел не удавалось ему приехать сюда хоть раз в полгода, впадал в тоску. В последнее время, предчувствуя приближение больших событий, он понимал, что не скоро удастся снова посетить любимые места, а потому уже в начале осени поторопился уехать в Брегалу. Лиственный лес, в который пришла осень, окрасился в разнообразные цвета, и они постепенно наводили Бориса на мысли об отношениях между людьми.
Каждый человек подобен цвету — черному, белому, красному, желтому; но загадочнее всех люди, составленные из разных цветов. Они пугают и восхищают одновременно. Они хитры как лисицы, коварны и в то же время искренни, но всего на мгновение, по прошествии которого становятся снова таинственными и загадочными. С одноцветными просто, стоит лишь понять их: одних он покупал, других завоевывал доверием, некоторых просто считал чем-то неотделимым от себя. В Брегале хватало времени на раздумья, беседы, соколиную охоту, и при этом Борис не терял из виду больших государственных дел. Обо всем важном осведомляли люди Ирдиша и Онегавона; если хана не было в большой крепости на холме, они искали его в белых башенках монастырей. Там и находили — в обществе старого игумена, за бокалом монастырского вина, закусываемого миндальными орешками. О чем они беседовали, гонцам было неведомо, но, судя по веселой улыбке хана и его доброму настроению, беседы нравились ему. Лишь однажды Борис покинул обитель мрачным и озабоченным. Игумен Сисой сообщил, что в Константинополь приехали посланцы моравского князя Растицы, чтоб выпросить у василевса мудрецов, способных проповедовать учение Христа на понятном им языке. Известие не удивило хана. Он слышал о намерениях моравского властителя и усомнился лишь в просьбе о направлении ему мудрецов. Скорее всего, Растица спешил заключить союз с Византией против Болгарии и Людовика Немецкого. В этом Борис был уверен. Его удручало еще и то, что он не мог уяснить себе: неужели игумен умышленно сообщил ему эту весть? Вот он был из многоцветных людей: восхищайся им, но и берегись. Старец и в самом деле сообщил ему новость между прочим: несколько дней назад, дескать, узнал от брата во Христе, вернувшегося из Константинополя. Отец Сисой не раз говорил болгарскому хану о славных святых братьях Константине и Мефодии, не имеющих, по его словам, равных себе в толковании божьего учения. Именно они собирались, мол, в Моравию с благословения патриарха и василевса сеять свет Христова учения среди тамошних славян.