Свободу медведям - Джон Ирвинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И неожиданно я начал ощущать легкое беспокойство по поводу моего возвращения в Вайдхофен — и того, что этот чертов официант узнает меня в день освобождения. Я должен замаскироваться! Поэтому я решил сбрить волосы.
Но когда официант принес пепельницу на мой столик, послав ее легонько, словно карту, через стол, я набрался храбрости и спросил, был ли он в Хигзингере, когда здесь попытались выпустить на волю зверей — лет двадцать назад.
Он сказал, что здесь его не было.
— Но ведь вы должны были слышать об этом, — настаивал я. — Никто не знает, кому пришла эта идея. Его так и не опознали.
— Да, — сказал он, — от него остались лишь косточки, как от ягненка.
Видишь? Хитрый паразит. Он обо всем знает.
— Как вы думаете, какой человек мог это сделать?
— Сумасшедший, — ответил он. — Настоящий псих.
— Вы хотите сказать, — произнес я, — что это был кто-то с врожденным умственным изъяном? Или кто-то, кто в прошлом испытал разочарование и крушение всех надежд?
— Вот именно, — кивнул он, по-прежнему насмехаясь надо мной — о, пройдоха! — Именно это я и хотел сказать.
— Выход чувства обиды, — сказал я.
— Несправедливый приговор, — откликнулся он.
— Отсутствие логики, — добавил я.
— Полное отсутствие логики, — согласился официант; он широко улыбнулся мне. Стопка граненых пепельниц отбрасывала маленькие треугольные блики солнца на его лицо.
Но у меня было собственное соображение, кем мог быть этот сумасшедший освободитель зоопарка. В конце концов, вполне справедливо иметь на этот счет собственную теорию — это вопрос открытый. И мне приходит в голову мысль о человеке, который как нельзя лучше годится для этой роли; по крайней мере, исходя из того, что я слышал о нем, он должен был созреть для этого — как для прекрасной идеи, так и для совершения свойственной его молодости ошибки, в результате которой он и был съеден. Косвенным образом он имеет отношение и ко мне; по слухам, он должен был везти одного известного редактора в Венгрию и, по тем же слухам, не должен был возвращаться обратно. Но также известно, что редактор остался в живых, так что вполне возможно, что его водитель побывал в Венгрии и вернулся обратно. Правда, те, кого он больше всего хотел видеть, оказались далеко от него. Что ж, такое вполне возможно. Этот человек очень любил животных. Я случайно знаю, как однажды в парке он страшно расстроился из-за маленькой белочки с выжженной на голове свастикой — так сильно расстроился, что его разум отказывался воспринять это.
Это мог быть он, точно так же, как и кто-то другой — скажем, некий испытывающий вину родственник Хинли Гоуча.
Потом этот хитрый официант с Балкан спросил:
— Сэр, вы в порядке? — Он пытался заставить меня обратить внимание на то, что это не так, — намекал, что я размашисто выделываю руками какие-то странные жесты и шевелю губами.
С этими парнями с Балкан надо быть начеку. Когда-то я знал одного, который не признал своего лучшего друга в уборной.
Но я не собирался позволять хитрецу с Балкан дурачить меня.
— Разумеется, со мной все в порядке. С чего вы взяли? — вскинулся я, представля то вскоре утром случится со стопкой его пепельниц, когда он поднимет лукавые глаза и потеряет все свое чопорное самообладание, увидев Редких Очковых Медведей, пересекающих Максингштрассе.
— Я лишь подумал, сэр, — сказал официант, — что, может, вы хотите воды. Вы выглядите потрясенным или потерянным… как говорится.
Но я не дал ему вытянуть из меня самое дорогое. Я произнес:
«Bolje rob nego grob!»
«Лучше быть рабом, чем гроб».
Затем я сказал:
— Ведь правда? Ведь это так, да?
Невероятно скрытный, непробиваемый как камень, он ответил:
— Не хотите чего-нибудь съесть?
— Только кофе, — буркнул я.
— Тогда вам придется подождать, — сказал он, думая, что поставил меня в трудное положение. — Мы не обслуживаем раньше семи.
— Тогда сообщите мне, где находится ближайшая парикмахерская, — усмехнулся я.
— Но ведь уже почти семь, — возразил он.
— Мне нужно в парикмахерскую, — капризно протянул я.
— Вас не станут стричь раньше семи, — сказал он.
— Откуда вы знаете, что я хочу постричь волосы? — удивился я, и это заставило его замолчать.
Он указал рукой через площадь; я сделал вид, будто не видел вывеску парикмахерской.
Затем, чтобы сбить его с толку, я посидел за столиком до семи — царапая в своей записной книжке. Я притворился, будто набрасываю его портрет, не сводя с него глаз и заставляя его нервничать, пока он обслуживал нескольких ранних посетителей.
В семь часов открылся зоопарк. Хотя никто не ходит туда так рано. В билетной будке сидит лишь толстяк с зелеными шорами карточного игрока, самодовольный, как султан. Над его будкой, время от времени, маячит голова жирафа.
Тщательно отобранная автобиография Зигфрида Явотника:
Эпилог (продолжение)
Я вырос в Капруне начитанным ребенком, поскольку Ватцек-Траммер понимал важность книг; ребенком с исторической перспективой, поскольку Эрнст пополнял мои знания по мере того, как я рос, — пропуская те или иные события, можешь быть уверен, пока я не стал достаточно взрослым, чтобы выслушать все.
Перед тем как послать меня в университет в Вену, Ватцек-Траммер позаботился, чтобы я научился водить гоночный мотоцикл «Гран-при 1939», — он считал, что мотоцикл почти генетическое наследство. Так что я практически ничего не лишился: у меня был даже свой транспорт. Первое, что я сделал, — это отвязал дегенеративную почтовую тележку.
Но после того как я начал размышлять о Готтлибе Вате, я стал смотреть на «Гран-при» как на нечто слишком ценное, чтобы бесцельно носиться на нем во время моего полового созревания, и, получив от Эрнста все детали, совершил свою первую дальнюю поездку из Капруна. Было это летом 1964-го. Мне было восемнадцать.
Я отправился на мотоцикле на завод «NSU» в Некарсулме, где попытался поговорить с одним из менеджеров о своем бесценном мотоцикле, который достался мне в наследство. Я сказал сначала механику — он оказался первым, кого я встретил на заводе, — что это мотоцикл принадлежал непревзойденному гению, механику Готтлибу Вату, принимавшему участие в «Гран-при Италии 1930», но механик не слышал о Вате; не слышал о нем и молодой менеджер, которого я наконец отыскал.
— Что это у вас? — спросил он. — Трактор?
— Ват, — сказал я ему. — Готтлиб Ват. Он был убит на войне.
— Да что вы? — хмыкнул менеджер. — Я слышал, что такое случилось со многими.
— «Гран-при Италии 1930», — повторил я. — Ват был там главным.
Но молодой менеджер помнил только водителей, Фредди Харрела и Клауса Ворфера. Вата он не знал.
— Хорошо, вернемся к мотоциклу. Сколько вы хотите за эту рухлядь?
И когда я заметил, что это, можно сказать, музейный экспонат, поинтересовавшись, есть ли у «NSU» место, где они с честью хранят свои старые гоночные мотоциклы, менеджер рассмеялся.
— Из вас выйдет отличный торговец, — сказал он мне, и я не стал говорить ему, что собирался подарить мотоцикл — если у них есть для него подходящее место.
На выставке мотоциклов было полным-полно злобных моделей, производящих шипящие звуки при увеличении скорости. Так что я завел свой гоночный мотоцикл и — мысленно — разобрал их все на алюминиевые запчасти.
Я вернулся обратно в Капрун и сказал Ватцеку-Траммеру, что мы должны хранить мотоцикл где-нибудь и ездить на нем только при крайней необходимости. Разумеется, с его исторической перспективой он согласился.
Затем я поехал в Вену и попытался окунуться в студенческую жизнь. Но я не встретил ни одной интересной личности; большинство людей читало многим меньше меня, а сравнить кого-либо с Ватцеком-Траммером было совсем невозможно. Был там один студент, которого я запомнил очень хорошо, — еврейский паренек, который по совместительству шпионил для тайной еврейской организации, охотившейся за бывшими нацистами. Этот парень потерял всех восемьдесят девять членов своей семьи. «Все они исчезли», — сказал он. Но когда я принялся расспрашивать его, откуда ему известно, что он из этой семьи, он признался, что он «усыновил их всех». Потому что, насколько он знал, на самом деле никакой семьи у него не было. Он не помнил никого, кроме пилота RAF[24], который переправил его на самолете из района Белсена, после того как взорвали лагерь. Но он «усыновил» эту семью, поскольку из тех записей, что он видел, он сделал вывод, что это самая большая семья, бесследно исчезнувшая как одно целое. Ради них, сказал этот чудак, он решил стать девяностым членом этой семьи — уцелевшим и, по крайней мере, сохранившим их фамилию.
Он был довольно забавен со своей шпионской деятельностью по совместительству, но явно переусердствовал. Его фотография попала в одну из венских газет, прославляя его как героя, в одиночку раскрывшего и сдавшего полиции некоего Рихтера Мюлля, нацистского преступника. Но такая популярность сделала парня нервным, и его тайная еврейская организация отреклась от него. Он имел обыкновение сидеть в студенческих подвальчиках, вспоминая, что случилось с американским Диким Биллом Хикоком, он никогда не садился спиной к двери или окну. Когда я рассказал Ватцеку-Траммеру о нем, Эрнст сказал: