Узнай себя - Владимир Бибихин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
[начало 1970–х]
Любить врагов? А мой враг только тот, кто отдаляет меня от истинной жизни. Моя лень, моя гордость. Их‑то я и буду любить? Любит ли Бог дьявола? Если не любит, то в Нем разделение. Бог не может не любить дьявола. И Данте: «У меня не оставалось врагов». — Так стало быть, Πάτερ ἡμῶν это крик восстания, торжества освобождения от сатаны. Бедный тот, кто хочет, чего не имеет.
[начало 1970–х]
Свобода. Бог стоит рядом с нами, видит каждый наш шаг знает что мы можем делать, терпеливо ждет когда мы грешим, но не сделает ничего чтобы вести нас. Почему? Говорят, чтобы не нарушать нашу свободу. Это вполне справедливо. И об этом можно сказать больше. Начать с возможных возражений. Дело не в том что Бог предоставляет нам свободу, а якобы просто в том, что Он сам без нас не смог бы сделать того, что делаем мы. Он не смог бы нарисовать картину, написать симфонию. — Неверно. Картина материально есть что‑то чудовищное, грязь, мазня и было бы нелепо, если бы творец космической красоты и красоты земли начал размешивать краски и марать ими чистый холст. Это нечто вполне жалкое и достойное божественного смеха. Но конечно истинная картина — это не намазанные краски, а ее так называемое «художественное содержание», то, что она говорит, ее, как мы выражаемся, вневременный, внепространственный смысл. Он от века живет в Боге и мы лишь подражаем ему. Так не Бог не может делать то что делаем мы, а мы, марая и портя для этого кусочки временного и пространственного, всегда лишь несовершенно подражаем тому, что до века и места создал дух. Божественные творения… но о них речь потом.
Теперь могут сказать: на что же свобода, если мы так или иначе плетемся в хвосте уже сотворенного? Если бы нас вели за руку вернее, наши произведения менее отпадали бы от истины. — Но если бы нас вели за руку, нас, пространственных и временных, наши произведения были бы конечно совершенными как произведения кораллов или муравьев, только в них уже невозможно было бы отразиться надпространственному и вневременному. Мы взвешены в вечности. От этого мы конечно ходим по природе все больше вкось и поперек, невпопад, несогласно; ни брачных периодов у нас нет, ни инстинкта, ни приспособления к среде, да мы к тому и не стремимся; словом, мы не в потоке времени и вещества, текущих по природным законам, — а почему? Это, так сказать, принудительная свобода, оставляющая нас делать все что хотим, и в основном гадости и мерзости, для одного лишь того, чтобы на полотне несвободного мы смогли оставить и знаки вечного. Свобода нужна, чтобы причаститься вечности не случайно, между прочим, а вполне, чтобы эту вечность свою утвердить, назвать, показать, развернуть. Как Бог утвердил, показал, развернул вселенную.
Но неверно, что у нас есть свобода в нашем нетварном начале, то есть что мы свободны сбросить с себя по своей воле образ и подобие Божие. Нет, здесь, в вечном, мы несвободны, не можем выбирать, быть нам людьми или не быть. Мы можем по своей воле грешить и звереть, но грешить как раз может только человек и звереть тоже только он. Покажите мне озверевшего человека, к которому, присмотревшись, люди стали бы вдруг относиться спокойно, скажем заключив на каком‑нибудь медицинском освидетельствовании, что данное существо уже не может считаться человеком, отошло и уволено от человеческих обязанностей. И любовь, то есть до крайности доведенное избрание, есть дитя свободы человека, несвободно избирающего свое человечество.
Свобода не для того чтобы просто всегда спутывать карту будня, порядок природной детерминации; тогда в самой свободе оказалась бы детерминация — обязательность произвола, законодательство случайности. С другой стороны, свобода и не для того чтобы раз навсегда воспарить в вечность и в ней остаться. Это опять же было бы признанием своей принужденности, пониманием всей жизни как просто бегства от несвободы; да и наконец прямым отказом от предоставленной нам свободы, признанием, что Божий мир тюрьма. Свобода постоянного восхищения и невозможна, потому что обожение не может не воплотиться, Бог хочет творить, полнота переполняется. Так что свобода осуществляется, во–первых, лишь там где она действительно дана, т. е. в вещественном, частном, определенном, и она осуществляется, во–вторых, лишь постольку, поскольку в этом определенном воплощается единое, абсолютное и вечное. Способ существования свободы поэтому создание. Везде, в любое время, любой материал, любые средства человек может выстроить вокруг себя так, что в них отразится высшее начало. Человек призван к этому, таков Божий замысел о нем. Человек не накладывает на мир неких специфических свойственных ему форм, он лишь недостижимым образом высветляет в материи мира такой же неуловимый лик, не ему принадлежащий и не от него зависящий, но им любимый и им непостижимо постигаемый, раз он сам его образ. Только втянутая в круг этого человеческого создания материя покажет свои образы. Она нуждается в свидетеле, который бы рассказал о ней.
29.10.1973
Мера всему человек? Но он был бы не в большей степени мера всему чем всё было бы ему мерой, если бы эта мерность не опиралась на его безмерность. Человек мерит все потому что сам безмерен. Темное и светлое, странное и свое, малое и большое, правое и левое, внутреннее и внешнее, всякие противоположности, дающие различение, ниже неразличенного единства, которое их намеряет, само оставаясь неизменным. Все, что не наш ребенок, жутко, все теснит; на волю успевает вырваться лишь любовь, где опять снимаются все двуделения и исчезает страх. Судит и делит не любовь. Любовь слепа, а если зряча, то не судит и не делит, а движется не судя, делает необходимое без расчета. Что такое необходимое, что такое расчет. Необходимое есть такое движение, которое оставляет нетронутой свободу. Необходимость другая сторона свободы; это способ осуществления свободы, потому что если бы в свободном жесте не было необходимости, не было бы свободы. А человеческая свобода, как мы говорили, есть свобода выражать свое трансцендентное мерное единство. Так значит и нет ничего внешнего, а есть льющаяся, воплощающаяся свобода, любовь и вечность. Знать душа не знает, не хочет и не принимает ничего, везде ей неловко и страшно, чудовищно и непонятно — так? Значит она смотрит не туда, загляделась налево, а не направо; направо просторный и неожиданный мир, где она может жить.
Вот почему, что было для меня до сих пор загадкой, она ни во что не всматривается, ничего не исследует и не изучает, раскрывается сама просто, как только находит возможным, и свертывается в тоске, когда тьма теснит ее. Удивительный образ действий. Раскрываясь, она без познания непостижимым образом начинает звучать и светиться, угадывая стоящие перед ней вещи, и даже отдаленные вещи, прошлое, и даже будущее. Все вдруг отражается в ней — не как в зеркале, во–первых потому что она сама как бы изменяется и перестраивается под действием того, к чему прикоснулась, а во–вторых потому что отражается не в своем, часто темном и еще уродливом виде, а неожиданно, в измененном и преображенном, проясненном и украшенном (κεκοσμημένον). И видя, что они спасаются в ней, все вещи тянутся к ней, как бы полагая себя в ней, до тех пор пока в них не проснется такая же душа.
Как же эта душа относится к себе самой? Сначала она не помня себя блуждает в ином, терпит бедствия, потому что даже вложив всю себя в другую душу она видит себя лишь частью той души и потому не может знать себя вполне. Вспоминая себя, она как бы рождает из себя свое дитя, которое начинает расти уже вполне чистым и таким как сказано, своим. Дитя крепнет и постепенно может вмещать в себя, отражая и преображая, все то, с чем страстно соединяется мать, но только теперь уже без прежнего блуждания и прилепливания к вещам, оставаясь всё в самом себе.
В том странность исканий Бога, что мы, если ведем их честно, не можем не заблудиться среди лабиринта своих привязанностей, не можем не обратиться, иначе не увидим Бога средоточия, в котором покой. В обращении все обращается. Завязываются связи, странно–легкой сетью ложащиеся на бездну вод, и в этой своей поразительной легкости перевешивают всю тяжкую громаду так называемого мира. Гигантские нагромождения систем, цивилизаций, культур, военных приготовлений, политических страстей предстают дутыми, ложными. Несмотря на свою чудовищную весомость, они готовы рассеяться как дым; а легкие кольца неосязаемого дуновения, овевающего душу из неведомых стран, невредимо и неистребимо повисают среди казалось бы победно–жестких построек власти. Когда‑то в детстве, теснимая врагами и болезнями, душа пала, сдалась и рассеялась под напором шершавых растущих громад [58]. Когда они заполнили весь дом, душа была изгнана и отправилась в долгие блуждания, ища того, что оказалось бы прочнее и устойчивее тех шаров. Но спастись ей удалось лишь когда она угадала свою природную легкость, пронизывающую любые образования. Для этого нужно было отказаться от того, что было теми шарами теснимо.