Узнай себя - Владимир Бибихин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но почему мы боимся обеспеченности? почему ищем иного? Какое еще иное. Никакого иного нет, есть парадоксальное богатство нищеты.
1.10.1974
Почему так отзывает жизнь? откуда ее таинственная скука? Если жизнь это река, то она то и дело мелеет и выбрасывает нас на песок. Рыба ищет где глубже, человек где лучше. А чтобы сесть на мель, ничего не нужно искать: все равно рано или поздно на ней окажемся. Что делать? — нас как чесотка мучит этот вопрос. Похожее на ржавчину, на гложущую внутри болезнь пустое надо, надо гонит нас по–разному, но всегда на одну и ту же мель.
Почему так отзывает наша обыденная жизнь? В самые оживленные минуты вдруг холодной пустотой потянет в сердце. Догнав то, за чем гнались, мы остаемся опять пустыми, пресыщенно–пустыми. Среди мягкого благополучия, в окружении заботливых родных вдруг дичаем в черствости, равнодушии, безразличии. Устраиваемся, укладываемся, а стоит наладиться, и все опять опостылеет. Среди комфорта, ковров, диванов, специального снабжения начинаешь зевать от невыносимой скуки. Забудешься в удобстве — тем вернее по пятам придет нестерпимая банальность и захочется сбежать в неустроенность, опасность, голод. Но и тут ожидает тоска бесконечных дорог, мертвый покой пристанционных пустырей (их загадочная тайна мелькнет на миг и тут же спрячется), тщета пригородной и провинциальной наивности, запойная тоска заводов и мастерских.
Почему так отзывает жизнь? Едва прикоснешься к ней, и она уже потускнела. Унылая лямка будней! Лучше не вспоминать, как все манило когда‑то… Еще хуже душное безделье праздников. Мы спасаемся в перемене — из города на дачу, из центра в Крым, от одной женщины к другой — и превращаем себя в разношенную машину для удовольствий, раздробляем себя, испытывая злобное удовольствие калеки пугать зрителей своими уродствами. Мы спасаемся в запое и удушье, в сне забвения и удушье страсти, и они затягивают нас, требуя с каждым часом все больше запоя, все больше удушья, пока не выбрасывают на мель.
А бывает еще хуже. Среди радостей природы, среди обеспеченного покоя вдруг черный огонек загорается в глазах и обжигает тело. Злобной, злостной головой человек дымит и чадит в мире, и отчего все? Он надорвался от благополучия обыденности в аду удовлетворенных потребностей. Какой‑то инстинкт подсказал ему, что лучше сорваться в завистливую злобу, чем тянуть дни в благополучном покое.
Нет, люди никогда не улягутся покойными овечьими стадами. Они не так устроены. Мыльный пузырь устоявшейся обыденности для них невыносим. Он всегда взорвется поножовщиной, выстрелами, насилием, садизмом, изощренным зверством. Это страшно; но на это толкает еще более страшный людям мир. За внешним благополучием в нем всегда кроются гробы.
1974
«Се, оставляется вам дом ваш пуст, ибо сказываю вам: не увидите Меня отныне, доколе не воскликнете: благословен Грядый во имя Господне». Но мы ошибемся, поддавшись искушению слов Ницше: «Если тебе не удается жизнь, если ядовитый червь гложет твое сердце, — знай, что удастся смерть». Из махрового благополучия, завивающегося бахромой кошмара, людям бежать в черный огонь не всегда. «Разочаровался в жизни, не можешь быть как все, так сделай что‑нибудь с собой», «живи как люди живут, не мешай жить другим» — такой закон правит над человеком не всегда. Очевидность не всегда ему доказательна. Иногда блестки неведомого света заставляют его догадаться, что саван, в который укутана обыденность, дырявый и что унылые голоса, убежденно внушающие ему вокруг, что как все всегда было, так иначе быть не может, где‑то внутри надтреснуты.
Это бывает, когда частичка его постылых будней вдруг просвечивает и согревается внутри раем. Рай незаметно, невидно проступает для него одного или сразу для многих, под разными видами, сам всегда безымянный, — может быть, под видом апрельского затишья у прогретой солнцем стены, или в женском голосе, или в книге, которой можно зачитаться забыв все на свете. Гнет никуда не сдвинулся, наоборот, он теперь тревожнее и даже как бы мстительнее, но внутри обнаруживает раскол.
И тогда с человеком может случиться двоякое.
Или он может сказать: что это за вольности? зачем это? передышка ненадолго, а потом ты снова должен будешь вспомнить о реальностях жизни и не сбиваться с толку. Тебе закружило голову, бывает. Делу время, потехе час. — Тогда появляется в глазах отчаянный блеск. Не то что ты станешь невосприимчив к странным неведомым минутам и местам, ты может быть даже повадишься их тайком выискивать, но чтобы тут же применить их себе на удовольствие и на потребу. Ты начнешь различать полезное и вредное. Сделаешь себе высокий забор, за которым будешь чувствовать себя лучше чем люди на тесных улицах; будешь тайно доволен, видя наивную растерянность, научишься заимствовать умственную одежду и защищенно ходить среди людей незамысловатых, читая насквозь их непоследовательность и нелепость, поучая и направляя, используя их беспорядочные порывы. Ты научишься греться на искорках рая, снимая сливки раньше и лучше других, мало оставляя нижним и уже вовсе ничего задыхающейся в тесноте толпе. Возможно, создашь себе номенклатурное лицо, достигнешь бархатного голоса и тихих начальственных манер, природный руководитель, понимающий блажь людей и дающий им уроки. Или станешь умудренным знатоком, почти безыскусно наслаждающимся искусством. Или просто тихим гражданином, который, замкнувшись в непроницаемой броне рядового человека, от каждого поворота жизни берет свое скрытное удовольствие. Или… Но, заглянув мельком в зараженное болото, не будем больше никогда засматриваться на могильщиков жизни, и пусть нас не смущает их мнимая многочисленность: они у всех на виду, но их доли ни в чьей жизни нет, и если наша жизнь зависит от них, то не потому что они нам от своей жизни что‑то дают, а потому что могут нашу у нас отнять. Говорим будто бы о несметной толпе, но по сути ни о чем и ни о ком. Кто не существует, тот пусть будет злее, предательствует коварнее, и тогда удостоится участвовать в жизни: смертельными берегами, в которые она от века взята и которые впервые придают ей строгость.
Зато всегда мало говорить и думать о вторых, кто не разграбляет жизнь и, хоть тысячу раз срываясь, скорее отречется от самого себя чем даст заглохнуть заронившейся искре. Увлекшись ангелами, принесшими весть избавления, он и в безответной любви останется ее избранником. Мир всегда будет говорить о редчайших, единичных, избранных. И пусть нас не введет в заблуждение их мнимая малочисленность и сочувствие к множеству неизбранных. Редчайших нет на виду, но зато избранник в сердце каждого. И так получается, что избранничеством живем все. Если неизбранный знает, что он неизбранный, значит ему близка и желанна избранность. Если неизбранный кажется себе избранным, значит избранничество ему понятно, и пусть он смелее стучится, пока истинное избранничество не откроет ему ложность кажущегося. Поэтому говоря только о редчайших, единичных избранных, мы имеем в виду всех людей, всех без исключения. Только одинокие избранные весомы, только они значимы, только они есть, только о них, редчайших, об их удачах и срывах произносится от века всякое слово. Остальных все писание и предание от века минует как небывших, если не поминает о них с презрением. Так путник, минуя тысячи чужих лиц и жилищ, находит одно нужное ему. Ни вглядываться в лишнее, ни изучать его нельзя. Современные «социальные науки», сбитые с толку массовидностью, весомостью и явностью совершающихся на поверхности движений, рискуют разделить судьбу того, что они называют своим предметом. Ложная наука ни о чем схлынет как мутный паводок, когда волны улягутся в свои берега Корыстные в неустанной деятельности грабят свою и чужую плоть, но какой закон в грабеже? Все провалится бессмысленно и безобразно в несытой утробе, и нелепо ожидать, будто оттуда высветлится какой‑то смысл и образ. Если нас интересует жизнь, мы обязаны не вглядываться в безжизненное.
Как, скажут нам, вы хотите закрыть глаза на реальность? Конечно, смерть, которая слизывает смертное, не обойти и не обмануть, иначе мы не могли бы сказать что мир, в котором мы живем, настоящий. Но пусть могильщики жизни не возомнят, будто они та необходимая для живописи мира тень, о которой говорит Августин в «Граде Божием». Августин шел там за совсем другим откровением, не эстетическим; его сложно понять, потому что оно светит только из глубины уже начавшегося служения жизни. Дешевая помощь полноте жизни стращанием и строгостью, наоборот, вырастает из грубости, а защищать его могут только люди потерянные. Все, что равнодушно к жизни, будет смертью, и сравнивать ее можно вовсе никак не с тенью на картине, а может быть только с разъедающей ее сыростью.
Если хотите, и порча славна и глубока, но только через удивление тому, что, разрушив и разрушая все временное и обреченное, она не тронула постоянного образа, который наложен на человеческий мир. Смерть не часть творения художника. Другое дело, что, закончив его, художник бросает вызов всему существующему и несуществующему: идите, попробуйте доказать, что сотворенное мною непрочно, что мир наваждение! В ответ все противоречащие и сопротивляющиеся силы поднимаются и стремятся на зов и захватывают все, но не могут стереть проведенной творцом черты и в меру своей прожорливой жадности и ярости от бессилия остаются только инструментом высшей проверки, какою удостоверяет себя неведомый могильщикам творец. Испытание смертью должно так или иначе опалить мир, если он хочет быть достоин вечной жизни, но только смерть доля тех, кто захотел тут стать испытателем, а не испытуемым.