Новый Мир ( № 8 2004) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сенчин получил признание благодаря современным ноткам и основательному охаиванию окружающей действительности — на фоне грезящих о прошлом литераторов старшего поколения. Между тем уже сейчас видно, что доля новизны, свежести в мироощущении Сенчина очень невелика. Мироотрицание Сенчина происходит изнутри отрицаемого мира, в полном согласии с его потоком. В его произведениях нет ощущения творящей авторской личности — нет символизации, меткости, мысли, обобщения — это почти домашние съемки, почти околоискусство. Его неприкаянные герои, их темный, знакомый большинству наших сверстников мир — не плод свободного творчества, а запись подробной, боящейся чего-то не упомнить исповеди, недоуменный взгляд: мол, вот так бывает на свете — и что вы думаете по этому поводу? Сенчин вполне адекватен описываемой им реальности, он ни в коем случае не выше, не вне ее.
Сенчин — первая манифестация заболевания, первое заявление современного человека о потребности в очищении. Смысл его произведений можно свести к одной мысли-мечтанию: “Как бы сделать житуху повеселей, чтоб в душе было легко и просторно” (“Афинские ночи”). Он задает вопрос — но не отвечает на него. Историческая ценность его произведений — в постановке задачи, решить которую под силу авторам с принципиально иным, чем у Сенчина, мировоззрением.
“Чужой” или “свой”? Рассказ “Чужой” продолжает линию Гандлевского в самосознании литературы. Его герой — типичный литератор средней известности, погруженный в стандартные вялые думы о своей жизненной неприкаянности. Но если Гандлевский описывает человека, чья жизнь осложнена так называемым советским прошлым и — ныне уже — немолодым возрастом, то Сенчин говорит от имени носителя чисто современного, освобожденного от идеологического пресса сознания, которому не на кого свалить вину за свои неудачи. Под пером Сенчина Криворотов помолодел, раскрутился, разжился деньгами — но осталось в нем какое-то пятидесятилетнее одышливое безволие. Гандлевский пишет о типичном, но все-таки вымышленном персонаже — Сенчин говорит о самом себе, окончательно передвигая проблему личности писателя из области литературы в ведение психологии и истории нравов.
Рассказ построен на контрастной аргументации: герой запутался в противоречивых своих желаниях и раскладывает по ящичкам доводы “за” и “против” того или иного развития своей судьбы. Источник колебаний героя — в его благородной писательской неприкаянности (так хочет думать автор) или в неопределенности его личности, которая не знает о себе, чего она хочет и куда ей идти (так думается мне). Сенчин воспроизводит миф о высокой неотмирности писателя, невозможности для него принадлежать к какой-либо общественной группе, участвовать в событиях реальной жизни. Но до смешного пониженный уровень этой неприкаянности превращает писателя в неудачливого приспособленца, выбирающего норку потеплее для своего капризного, малодушного тельца.
Герой Сенчина — столичный писатель, выходец из провинции. Его происхождение сразу же задает тему жизни между мирами, ставит его перед выбором: вернуться в родные места и зажить как все “нормальные” люди или обосноваться в комфортабельной, но так и не ставшей второй родиной Москве? Ни в одном из этих миров он не стал “своим”. У него, как у Криворотова, есть место в литературе — и ему так же нет места на земле . Ни семьи, ни дома, ни любви. Герой лишен чувства творческого призвания и готов променять вдохновенный писательский труд на румяные радости деревенского быта — и в то же время он обделен вкусом к простым трудовым удовольствиям и потому готов бросить здоровую сельскую жизнь ради возможности ходить в супермаркет и получать столичную зарплату. Герой презирает темную толпу — и тщеславно желает быть признанным ею: он делает вид, что пренебрегает лестным вниманием односельчан, но на деле задет малотиражностью местной газетки, бесполезной для его славы. Он мечтает преодолеть свое одиночество — и страдает от первого же постороннего сознания, которое добродушно вмешивается в его унылый исповедальный монолог. Этим вторжением начинается и заканчивается сюжетная часть рассказа, выявляя духовную суть героя. Знакомая-односельчанка поведала ему о том, как помогла пожилой почтальонше исправить ужасную оплошность: сослепу или с устатку та отдала пятнадцать тысяч рублей людям, которым причиталось только полторы, — а они, хоть и признали ошибку разносчицы, отказались вернуть добытое на чужой беде. Герою скучно слушать толстоногую свою собеседницу — и он по-своему выводит мораль из этой истории: “Народец... И ведь до чего отупели, даже фантазии не хватает сказать: нет, получили мы полторы тысячи, как положено, ничего не знаем. И все бы, никто никогда не доказал. Наглости хоть отбавляй, а мозгов... Обыдлился народ до предела”. Именно реакция героя должна обеспокоить нас. Реальную беду почтальонши удалось исправить — герой Сенчина от своего несчастья не вылечится, может быть, никогда. Его беда — в увечной литературности его сознания, которое ушло от непосредственного восприятия жизненных впечатлений в накопление их с одной целью — накропать очередной рассказик, поддержать свой писательский статус. Во время разговора о почтальонше в душе героя живет не сочувствие, а расчет: не написать ли об услышанном? Он хочет выступить в традиционной для писателя роли обличителя тьмы: “Написать такую вещь, по содержанию она будет близка распутинским „Деньгам для Марии”... И показать, что через тридцать с лишним лет ничего не изменилось, а, скорее, страшнее стало, бесчеловечнее...” Но вот чем он в действительности озабочен: “Только вот проблема с деталями. Надо знать детали, без них выйдет неправдоподобно... Что, например, это были за пятнадцать тысяч — действительно перевод или что? Как почта сортируется? Какой штат их почтамта?”
Рассказ “Чужой” — реквием по “своим”, по средним литераторам поколения безверия, безмыслия, безбудущности. В нем есть еще проблески самоиронии, которые исчезнут в блеклом самодовольстве повести “Вперед и вверх…”. Сенчин бьет себя по щекам: проснись, опомнись, измени свою равнодушную ко всему, бессмысленную жизнь!
После “Чужого” Сенчину необходимо было писать и жить по-новому, это превратило бы рассказ в целительную автопародию. Однако Сенчин не сделал вывода из своего же текста. Повесть “Вперед и вверх…” — уже не реанимация, а морозильная камера морга, не покаяние, а упорство во грехе, не открывающий истину самоанализ, а ложное самоутверждение. Сенчин настаивает на высокой исключительности себя-писателя — мы же видим его абсолютную неоригинальность, неотличимость от презираемой им обывательской толпы.
Герой повести провозглашает свою оппозиционность большинству, но она ему не по силам; это всего лишь повод для постоянных колебаний: стоит ли мне вообще идти по нелегкому писательскому пути? “Долго я успокаивал себя тем, что мое призвание, единственное настоящее дело — писать, а остальное малосущественно, остальное — для обычных, для обывателей, призвание которых — сидеть по восемь часов на нудной работе, создавать уют в жилищах, тратить зарплату на тряпочки и вкусности. А теперь такой же жизни захотелось и мне”. У Сенчина — не суд над обывателем, а предрассудок о нем. Он чувствует, что близкая ему по духу общеобывательская среда грозит вырвать его из натужной, вымученной избранности. Понимает, что сам грешен, — и первый бросает камень в побиваемую обыденность. Но камень падает недалеко: обывательщина оказывается тенью Сенчина, прильнувшей к его нетвердым стопам.
“Писатель… это живой мертвец. Это человек, который жирнющий крест на себе поставил. Он может заниматься только одним — писать. А кто хочет соединить писательство с обывательским благополучием — перестает быть писателем” (“ВВ”). Сенчин противопоставляет творчеству — жизнь, следуя тривиальному восприятию жизнелюбия и жизнеспособности как угрозы писательскому существу. В действительности же обыденность, а не жизнь ставит крест на творческой личности. Ни молодой Сенчин, ни авторитетный Маканин не понимают разницы между этими понятиями. Жизнь — это энергия, теплокровность, радость, воплощение, открытость, — и она не противоречит писательской судьбе. Обыденность — это бессмыслица гонки, жизнь хапком и нахрапом, вульгарное самосохранение. Сенчин отказывается от объятий ложно понятой им жизни — и попадает в зубы обыденности. Он не странствует по свету — а испуганно перебегает из норки в норку, не пирует — а расчетливо кормится на форумах и презентациях, не любит — а ищет спутницу без претензий. Герой Сенчина всегда страдал низведением жизни до бессмысленных утех повседневности, помогающих скоротать пустые дни: “За завтрашний день можно не переживать. Буду курить „Союз — Аполлон”, приготовлю куриный окорочок со спагетти, куплю сахар, кофе. Посижу наедине с бутылочкой, подумаю. Поживу. А там стипендия, потом, глядишь, перевод от родителей...” (рассказ “Вдохновение”; курсив мой. — В. П. ). А в последней повести Сенчин прямо открывает себя как человека обывательского мироощущения: “Главное для меня — свой пятачок. …Я сажусь за стол, будто забиваюсь в теплую надежную норку”; “И дни мои такие же рассчитанные, ровные, упорядоченные. Каждая неожиданная мелочь ранит, выбивает из колеи, отравляет весь оставшийся отрезок до сна-отбоя”, — герой привязчив к обыденному.