Журнал «День и ночь» 2010-1 (75) - Лев Роднов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В вечер первой встречи генерала Слюсарева с вольнонаёмной Куриловой на керченской высоте в землянке крутили фильм «Два бойца». И по прошествии многих лет, когда они слышали песню «Тёмная ночь», их лица освещала особая нежная грусть. Из фронтовых маминой любимой песней неизменно оставался всегда один только «Синий платочек». «…Где ж эти ночи?..»
В одну из годовщин Победы, наряду с другими документальными фильмами о войне, по телевизору показали передачу, посвящённую эскадрилье «Нормандия-Неман». То был ряд интервью, встреч, отснятых в Париже с оставшимися к тому времени в живых участниками знаменитой эскадрильи. На набережной Сены у живописного парапета советский корреспондент непринуждённо беседовал с подтянутым, холёным, высокого роста ветераном, представляя того бароном. Безупречно одетый, моложавый барон охотно отвечал на все вопросы, с лёгким юмором вспоминая о тех днях, когда они, молодые волонтёры, стартовали с русских аэродромов против немецких «мессеров». Казалось, сам интервьюер невольно любуется манерами истинного аристократа, преимуществом голубой крови, не позволяющей заподозрить, что на свете могут существовать вещи, способные потревожить невозмутимость истинных nobile.
В конце беседы наш журналист в благодарность и просто делая приятное обаятельному французу, включил карманный магнитофон, и над Парижем зазвучала песня в исполнении Клавдии Ивановны Шульженко:
Синенький скромный платочекПадал с опущенных плеч.Ты говорила, что не забудешьЛасковых, радостных встреч.
Порой ночнойМы распрощались с тобой.Нет больше ночек! Где ты, платочек,Милый, желанный родной?
Мелодия лилась на цветущие деревья, речной всплеск волны. Француз по инерции продолжал улыбаться. И вдруг, о Боже, как неприлично барон сглотнул что-то внутри себя. Как неряшливо он полез в карманы штанов за куревом. Как затряслись, заходили ходуном его пальцы, не в состоянии вскрыть пачку сигарет. Как жадно он затянулся дымом. Как некрасиво затряслась его голова. Звуки, слышанные им сорок лет назад, пулемётной очередью навылет пробили броню сэра рыцаря, обнажив перед всеми его трепещущее сердце. Барон ещё силился улыбаться сквозь слёзы, но уже стало неприлично рассматривать этого жалкого, дрожащего старика, и, казалось, устыдившись, камера отъехала от него, устремив свой взор на освещённую солнцем Сену.
Отец по своей охоте никогда не вспоминал и не говорил про войну. Но если, зайдя в комнату, где стоял телевизор, неожиданно был застигнут показом телевизионного фильма про «отечественную», то горло его перехватывал спазм и, как бы отмахнув от себя изображение рукой, со словами:
«Нет, не могу.» — тотчас выходил из комнаты.
Глава XV
Хмурая весна
Весна 1921 года стояла холодная и хмурая. С приходом к власти меньшевиков отца быстро уволили с работы без какой-либо пенсии. В первые дни февральской революции события разворачивались очень бурно. Я сам бывал свидетелем охоты за городовыми и офицерами, над которыми творили самосуд. Улицы Тифлиса не освещались, городской транспорт работал из рук вон плохо.
В ночь, ещё задолго до рассвета, около булочных выстраивались огромные очереди за кукурузным хлебом «мчады». Население не имело самого необходимого: хлеба, соли, сахарина, керосина, спичек. Не хватало топлива. Собирали кизяки, вырубали пни и кусты по пустырям. Дул пронизывающий порывистый ветер. Тифлис был запущен, улицы совсем не убирались. Обрывки газет, лозунгов, листовки, подгоняемые ветром, неслись по площадям и дворам. Из окон жилых домов, наподобие дул пушек, торчали железные обрезы буржуек, которые не столько грели, сколько чадили и ели дымом глаза. С наступлением темноты раздавались выстрелы из винтовок и маузеров, любимого оружия меньшевиков.
Кружа по городу в поисках работы, отец возвращался домой поздно ночью, усталый, и молча садился за еду, которую подавала ему мачеха. Все дети давно спали на полу. Я чувствовал приход отца, меня словно током ударяло. Я моментально просыпался и следил глазами за мачехой. Как только она отходила от стола, я высовывал голову из-под одеяла, и смотрел на отца. Мне всегда что-нибудь перепадало — кусок хлеба или кукурузной лепёшки, а иногда и подзатыльник от мачехи.
Отец горел желанием найти любую работу за самую низкую плату, но работы не было. Со второго этажа мы перешли в тёмное, сырое полуподвальное помещение. Пошли болезни. С холодом ещё можно было бороться. Зима в Тифлисе не такая суровая. Железную печку можно натопить щепками и кизяками, в крайнем случае, отодрать доску от забора или сарая, но голод ничем не заглушишь. Я лазил по ночам, собирая съедобные травы, ел цветущую липу, её зелёные молодые листья и соцветия, объедал шиповник, действительно как Сидорова коза, ел какие-то ягоды, сырые грибы. Я как будто замер, не зная, что делать: плакать от горя, голода, холода или злиться. Голодные глаза — разведчики — устремлены только на поиск еды. Они разыскивают её всюду. Найдя, отдают приказ:
«Мы видим, что тебе нужно, чтобы жить. Мы нашли. Твоё дело — взять. Возьми и ешь! Ты будешь сыт, и ты будешь жить! Не теряй время. Действуй или будет поздно». Голод — это грозное испытание, из которого слабые духом выходят, потеряв честь, совесть, способные на измену, воровство, убийства, а сильные и честные люди или погибают, или обретают величие.
В то тяжкое время отец резко сдал. Похудел так, что остались только кожа да кости. При ходьбе горбился, сутулился. Его натруженные руки были покрыты ссадинами и мозолями. Он стал редко улыбаться. Временами лицо его застывало, одни лишь глаза блуждали в пространстве. Когда он шёл, то разговаривал сам с собою, одновременно размахивая руками. Если я обращался к нему с вопросом, или хотел отвлечь его, он часто не замечал меня, продолжая с кем-то вести беседу. Не понимая его состояние, крайне удивлённый, я оглядывался по сторонам, ища его собеседника. Он стал разъезжать по деревням, чтобы обменять оставшееся барахло на муку. Пока он колесил по Кавказу в поисках продуктов, наша семья голодала в полном смысле этого слова. По два-три дня нам приходилось питаться одним кипятком. Иногда нам перепадал жмых от подсолнухов. В шелухе попадались редкие целые семечки. Жмых размачивали в воде в течение двух-трёх дней, после чего процеживали, смешивали с толчёными желудями, сушёной крапивой, и замешивали из этого что-то вроде оладий.
Вскоре в поездках отец сильно простудился, так как, не имея билета, ездил в тамбурах на подножке и на крыше вагонов. Простуда дала осложнение на сердце. Отец страдал ногами. Медикаментов не было. Лечили знахарки молитвами и заговорами. Помню, кто-то посоветовал ему принимать грязи на его больные ноги, покрытые ранами до самых костей. И вот я вместе с ним и мачехой отправились за двадцать километров в долину реки Йори, где было солёное озеро. Вышли на рассвете. К обеду еле добрались. Отец сразу залез в грязь. На его ноги было страшно смотреть, по его лицу я видел, как он страдал. Мне было жаль его. Я знал, что это ему не сможет помочь. Вернулись мы под утро. Он слёг и больше не вставал.
Умирал отец в самое тяжёлое время года — зимой. У нас не было средств, чтобы пригласить доктора. Не было денег даже на хлеб. Умирал кормилец. Помню как сейчас, среди ночи нас детей разбудила мачеха и с плачем и причитаниями, присущими крестьянской среде центральной России, подвела к отцу. Тускло горела лампадка перед иконостасом. Под ним, в углу, на кровати, лежал отец. Перед своей смертью он попрощался со всеми нами и всех благословил. Особенно долго он держал руку на моей голове, всё время её гладил. Задыхаясь, прерывисто дыша, он повторял:
— Сын мой, мой сын, очень рано я вас покидаю, ухожу навсегда. Тебе, мой сын завещаю одну вещь. Береги её и ты будешь счастлив.
— Спросонья, ничего не соображая, я в свою очередь спросил его:
— Когда ты купишь мне новые ботинки?
У меня за всю мою жизнь была лишь одна пара обуви, которую я отчаянно берёг — ботинки, которые сильно жали, потому что я их редко надевал.
В ответ на это отец слабой рукой ещё раз погладил меня по голове и сказал, видно, что вторую пару мне придётся купить себе самому, так как он не в силах сейчас этого сделать. Не помню, что я ему ответил, но только заплаканная мать оттолкнула меня в сторону, и я ушёл спать на своё место, на полу. К утру я услышал страшный плач, переходящий в дикий вой и причитания:
«Да на что же ты меня покинул? Да, что же я буду делать, горемычная, без тебя, моё солнышко? Да, где же ты, мой сокол сизокрылый? Улетел от своей пташки на небеса.».
Отец умер перед Рождеством. На похороны меня не взяли, оставили дома, чтобы я готовил еду для поминок. За сутки была залита пшеница для кутьи, я замесил галушки с гренками и орехами. Почтить память отца пришло много русских, грузин. Каждый принёс еду, вино. Со смертью отца разбились все мои надежды на учёбу, на всё лучшее. Семья распалась.