Сделка - Элиа Казан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По его лицу я понял, что он пришел к определенному выводу. Даже не открывая рта, он выразил этот вывод так: она бьет его исподтишка, она хочет унизить его, хочет сделать ему больно, она — предательница дома. Он смерил ее взглядом — глаза сверкали, брови застыли, как черные щетинистые дуги, лицо налито кровью, как губка. Он ударил ее. Пощечина сбила мать с ног. Уверен, что ее последующая глухота — следствие этого удара.
И еще помню, что во время этой сцены с улицы раздавались гудки автомобиля. Друзья, с которыми он каждый день ездил на станцию (такси на одного в те дни считалось экстравагантностью), были нетерпеливы. Надевая пиджак, он сказал, как отрезал:
— Я ничего не жду от тебя. Безнадежный случай!
Он надел соломенную шляпу и вышел. Нам было слышно, что его приветствие друзьям звучало как обычно. Он больше никогда не касался инцидента, никогда не подавал вида, что слушает меня, если я говорил что-то о колледже, никогда не приходил в колледж, не пришел даже в день выпуска. И никогда больше не поднимал он вопроса о моем возвращении в магазин. Когда я заглянул к нему, то сделал это по собственному желанию, как частное лицо.
В свою очередь я так и не простил ему пощечину матери. Когда он вышел тогда из дома, я бросился к ней, хотел помочь, но напрасно. Она лежала на полу ничком, не вставая, потому что жизнь научила ее — лежачих не бьют. Она встала сама. Убедившись, что он уехал, она сказала те самые слова: «Я не жалуюсь!»
В последующие годы мое будущее стало ее будущим. Она жила моей жизнью, знала имена моих преподавателей, знала предметы и курсы, на которые я записался. Когда я получал хорошие оценки, она трогала экзаменационные листы и гладила их, будто наслаждалась их мягкостью. Когда я приносил домой учебники, она листала их, всматривалась в буквы, не читая содержания, и осторожно трогала корешки. Если меня не приглашали присоединиться к какому-нибудь студенческому братству, ее боль превышала мою. Когда, уже старшекурсником, я наконец сподобился выиграть приз колледжа и меня окружила легкая аура признания (за поэму обо всем и ни о чем в частности), — это был один из самых счастливых дней ее жизни.
Так шли наши с ней годы; я стал тем, кем стал, человеком с разбитой душой, нормальный с виду, мятежный изнутри.
Отец не оплатил ни цента за мое образование, ни разу не поддержал меня ни материально, ни морально. К тому времени я всерьез задумался о мире, как о враждебной мне силе. Присутствие отца в семье косвенно добавляло к чувству униженности другое чувство — что я принадлежу к преследуемому меньшинству, которое в один прекрасный день может одержать верх. И только это как-то извращенно успокаивало.
В те годы все они в кампусе были против нас, нескольких, не вписывавшихся в его расклады, нас, в большинстве своем негров и евреев. Мой лучший друг был учеником паяльщика, он попал в Айви по нелепой случайности, которую он сам не мог объяснить. Другие были подобны — «не из струи». Мы образовали союз отверженных и касту презираемых.
Как и почти любой из нас, я был на подхвате в столовых и тем зарабатывал на хлеб насущный. Четыре года моя одежда источала ароматы кухни и мойки. Я осознавал, что я — ноль, и ничего не имел против. Все в жизни лишь подтверждало картину мира, нарисованную мной для себя: я из «отходов» студенческих братств, я — из честнейших в мире поваров, я — из подмоги кухни и официантов студенческих столовых.
Сначала я работал в Зета Пси — в братстве атлетическом. Однажды «братья» перебрали и стали бросать в официантов булочками. Я перешел в Каппа Альфу — братство джентльменов. Однако презирал и тех, и других. Но они и не подозревали об этом. Для них я был вежливым мальчуганом иностранного облика, у которого с лица не сходит улыбка.
Каждую неделю я отсылал свое белье домой. По понедельникам брал сетку с бельем и шел на почту. В субботу посылка приходила уже с чистым и постиранным. Вместе с выглаженными и вычищенными рубашками, носками и прочим в посылке всегда было что-нибудь еще. Во-первых, доллар-два на расходы — все, что мать могла стянуть у отца или сэкономить на домашних расходах. Кроме того, встречались в посылке и кулечки со съестным — леденцы из желтого сахара, мясные шарики, приправленные циннамоном, земляные груши в оливковом масле, кусочки кислого сыра. Всегда что-то такое, что говорило мне — она живет моей жизнью, я живу для нее.
Вскоре я начал соображать: дела отца шли все хуже и хуже. Ее письма ни о чем конкретно не сообщали, но ко времени окончания колледжа сомнений не осталось — доходы отца упали. Он увязал в безденежье, перспективы подъема не предвиделось. Он окончательно уверился в том, что я предал его и что он не может обратиться ко мне за помощью. Он перевел свой взгляд на Майкла. Но к тому времени даже Майкл — мягкий, уступчивый Майкл — должен был признать, что рынка восточных ковров не существует в принципе и что ему надо искать другую сферу приложения сил.
Отец же упорно гнул свое. Даже тогда, когда все поняли, что бизнеса в этой отрасли уже нет, когда он проедал свои накопления, когда он не мог отыскать ни одного покупателя для того, что осталось, по более чем низкой цене.
Отказаться от торговли, въевшейся в его плоть и кровь, он уже не мог. Разве можно забыть прелести его поездок в Персию, тамошний рынок, ткацкие фабрики, гостеприимство, оказываемое покупателю из самих Штатов? И потом, спустя несколько месяцев, доставка груза в Нью-Йорк, вскрытие тюков, вдыхание пыли древности с рогожи обертки, первый взгляд на товар, еще не вымытый, в грубых нитках, в комочках шерсти, до сих пор пахнувших овцой. А затем приготовление ковров для американского рынка — вот где вступало в действие мастерство: мытье, окраска, обрезка краев, отбивка, и так до тех пор, пока ковер не становился мягким и не начинал переливаться цветами изысканных тонов.
Даже когда ему уже не хватало денег на поездку в Персию, когда от капитала почти ничего не осталось и он зарабатывал, перепродавая товары с рынков Нью-Йорка, отчаянно обманывая покупателей, даже тогда он не расставался с надеждой на возврат великих дней. Только питаемый этой надеждой он вставал каждый день в одно и то же время даже тогда, когда ему абсолютно нечего было делать в Нью-Йорке, когда ему вообще не надо было туда ехать, даже когда он уже не мог позволить себе такси и был вынужден добираться до станции на автобусе, и обратно тоже на автобусе, даже тогда он оставался Сэмом Арнессом — «Восточные ковры и подстилки».
Меня не было с ним в те годы. Четыре года пришлись на армию, затем — Калифорния, обучение лжи, необходимому атрибуту работников рекламы, пятнадцать лет вне дома. Но мать была с ним. Каждый день этих лет. Она видела его унижение, его стыд, его боль, видела, как он притворяется, что у него много товара, когда товара не было, притворяется, что у него есть покупатели, когда их не было, притворяется, что у него есть бизнес, когда его тоже не было.
Из Калифорнии я начал присылать матери деньги. Ежемесячно, чтобы они постепенно выкарабкались из кризиса. Она умудрялась держать переводы в тайне несколько лет. В конце концов он раскрыл тайну, и это послужило причиной еще одной вспышки гнева. Но пар из него уже вышел, и выбора ему не оставалось. Он закрыл глаза на переводы и позволил жене брать ежемесячные «подачки». К тому времени и Майкл стал вносить посильную лепту.
Но отец и не думал съезжать с 18-комнатного готического монстра на проливе Лонг-Айленд, хотя это было полной бессмыслицей, потому что они жили там вдвоем. Для лучшей сохранности тепла они забили чердак и третий этаж. Майкл не раз говорил отцу, что для матери помещение слишком большое, уборка забирает последние ее силы. Но он даже не обсуждал тему переезда.
— Я не слышал ее жалоб! — заявлял он.
Она, разумеется, не жаловалась.
Но к середине пятидесятых мать явно состарилась. Мы с Майклом предприняли очень жесткое и решительное мероприятие: хотели перевезти их из «Пансиона» на проливе в маленькую квартиру, за которой мать могла следить, не напрягая сил. Последовала последняя буря его гнева. Он проклинал нас всех, исходил пеной и бился в ярости целый день. Он кричал, что его проклятые предатели-сыновья, которые не пришли к нему на помощь, когда он нуждался, еще собираются указывать, где ему жить! Этот старый дом вполне приличен!
Он ткнул пальцем в мать и спросил у нее:
— Ты их заставила?
— Нет, — ответила она. — Я ничего им не говорила.
— Выгони их! — закричал он.
Затем он достал карты и начал раскладывать пасьянс. Мать пришла к нам наверх — приговор прозвучал: ее тюремное заключение оказалось пожизненным. Она попросила нас уйти. Мы ушли.
Месяцы спустя, когда он поостыл, мы попробовали помочь ей иным способом: получить его согласие на прислугу. Он отказал и в этом под предлогом нежелания иметь незнакомца в доме и напомнил о «книгах» в подвале. Настоящей причиной снова были деньги. Он был горд и не хотел зависеть от нас. Не спрашивать мать, где она берет деньги на фрукты и еду, он еще мог, но если нанять слугу, то деньги на него будем давать только мы, и об этом узнают все его друзья.