Неизвестный Юлиан Семёнов. Возвращение к Штирлицу - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет комиссара, нет самолета – исчезли в предзакатном облаке.
– Как мне вас сажать?! Расколочу об землю! – Иван кричит из кабины уцепившемуся за веревку Яношу. – Вы плавать учены?..
– Нет!
– Вместо того чтобы марксизм свой штудировать, плавать надо было научиться!
Самолет прижался к воде, и нежно, прямо-таки артистически опустил Иван комиссара в воду. Сам сел на луг – и бегом к реке. Нет Яноша, только круги по воде ходят – бо-ольшие круги. Сиганул Иван в реку, вытащил Яноша – тот рядышком у бережка лежал, откачал его, открыл тот глаза, улыбнулся Ивану и сказал:
– Господи боже ты мой, живу, а?!
Идет в церкви отпевание. Поет батюшка громко, дьякон ему подпевает, на клиросе детский хор вторит. И до того жалостливо выводят ребятишки: «Ве-ечная па-амять, в-ее-чная память», что плачут все в церкви, но слез не утирают. Плачет и Иван, что стоит ближе всех к маленькому гробику, а кто в гробике – не видно, все полевые цветы – ромашки да колокольчики скрывают.
Смолкла «вечная память». Первым к гробику подходит Иван – склоняется, целует покойника, следом за ним – остальные, крестясь, прощаются с усопшим. Поднимает Иван и еще несколько стариков гроб, несут к кладбищу по пустой, тихой деревне, по главной улице, поросшей лопухами и крапивой, подошли к кладбищу, заколотили гробик сосновой крышкой и опустили в маленькую, неглубокую могилку плохо струганный гроб. Первым в могилку бросил ком земли Иван, за ним остальные, вырос холмик – был человек, и не стало. Ушли люди с кладбища, воронье налетело на свежую могилку, сидят каркают надрывно и жалостливо.
А в большом крестьянском доме на столе, сбитом из длинных свежеструганых досок, стоит угощение: бутылки с самогонкой, вареная картошка и огурцы с помидорами – а больше хоть шаром покати. А вокруг стола подзахмелевшие бабки и пьяненькие старички поют многоголосую крестьянскую песню – сердце разрывает, как хороша песня, а в сенях толпятся крестьянские детишки, смотрят во все глаза на Ивана Ильича, который сидит за столом хозяином, под образами, в красном углу. Молча сидит Иван Ильич, грустно смотрит на стариков и старух, и детишек, и двух вдов с лицами, повязанными до бровей платочками, и не поет со всеми, а только слушает, и слеза у него – нет-нет да и закипит в уголку глаз.
Староста, что с левой руки от Ивана Ильича, гладит полковника по плечу, утешает:
– У вас своя боль, личная, Иван Ильич… А мне, гражданскому пастырю, сердца порой на всех не хватает: жаль народ, народ жаль… Терпеливы наши люди, все перемогут – на это и надежда. С другой стороны, что там ни говори, а страдания-то очищают, Иван Ильич, очищают.
– Ой ли?
– Именно, – ответил староста. – В страдании человек к дисциплине приручается. С ним тогда легче. В страдании-то не побунтуешь. В сытости и благости бунтовать начинают – разве нет? – Приблизился к Иванову уху и шепнул: – После ко мне зайдем, а то сил нет смотреть на этих убогих, сирых и голодных…
Ну и расстаралась старостиха для государева пилота! Чего ж только нет на столе у нее: и мясцо вареное, и курочка, и яички, и маслице, а блинчики со сметанкой – ажурные, на просвет, как голландские кружева, светятся.
– Да, – продолжает староста, – иногда со службы вернусь, спать не могу, всю ночь глаз не сомкну, плачу по несчастному народу нашему… Вот с мясом блинчик себе заверните, Иван Ильич, с мясом… Сметанкой приправьте. И все думаю, думаю, как народу помочь?
Старостиха – румяная, дородная, в бальзаковском возрасте, глаз от Ивана не отводит, томится и при этом соромится своей томности.
– Иван Ильич, – говорит она распевно, – может, вы б к нам перебрались на жительство? Мы от постоя свободны.
– Душно у вас, – улыбается Иван Ильич натянуто, – что окна ставнями закрыты? Комаров-то нет – август…
– Господи, да разве это от комаров, – говорит староста, – от людей. Спаси бог, увидят в окно этот стол – веру в меня потеряют. – Он горько улыбнулся. – Вон поглядите, – поднялся, пригласил за собой Ивана в соседнюю комнату, а там пусто, на колченогом столе графин с водой и кусок черствого хлеба, – если кто ко мне по делу – я к столу, мол, подели со мной, любезный прихожанин, скромный мой хлеб. А что делать-то? Народ темен, завистлив. А если уж в нас люди веру потеряют – пропала тогда Россия, и ничто не спасет ее от смут и горя.
Вернулись к столу, накрытому в комнате с окнами, забранными глухими ставнями. Иван маленькую рюмочку скептически оглядел и сказал:
– А стакана нет?
– Тут у нас французские офицеры жили, – сказал староста, не заметив, как при этих его словах запунцовела его супруга, – так они нас все к европейским обычаям приучали. Моветон, говорят, водку из стаканов хлестать.
– Ничего, – успокоил его Иван Ильич, – переживем и это, а мне стаканчик бы, а?
Старостиха ему стакан, а он в стакан водки до краев, выпил залпом, закрыл глаза и шумно задышал носом.
– Ну как, – сказал он, не открывая глаз, – давай на брудершафт, а?
Выпили на брудершафт, и сказал Иван Ильич:
– Грудь у меня что-то болит. Лекарства от простуды никакого нет?
– Что вы, Иван Ильич… Сейчас лекарства за золото не достанешь.
– Так уж за золото и не достанешь.
– За гвозди можно. Сейчас на гвозди что угодно можно выменять: и бриллианты, и лекарства, и любовь, и жемчуга.
– Романс, что ль? – поинтересовался Иван.
– Нет, я иногда так произношу, что похоже на бель-летр.
– Охо-хо, – сказал Иван и слегка отодвинулся.
– А если грудь болит, – продолжала она проникновенно, – тогда надо гусиным салом. Мягкие втирания в то место, которое болит.
– Не скрою, заманчиво.
– Вы оставайтесь у нас, я и разотру.
– Хорошо, мон пти, – сказал Иван. – Только собак скажите привязать, а то порвут.
Сказал он это громко и не таясь, оттого как страдалец за народ уснул детским сном хорошо откушавшего человека – здесь же за столом, положив кудлатую голову на мясистые, поросшие рыжими волосками руки.
А в кабинете у генерала тем временем полковник Анатолий Иванович Дайниченко негодовал по поводу коварства Ивана Ильича, столь неожиданного и даже в общем-то необъяснимого.
– Если б чужой – ну так и бог с ним: чужой – он всегда в лес смотрит! Но ведь Иван-то Ильич весь наш, насквозь наш, приближен был и государю, и лучшим, светлейшим умам! У большевиков мучался, здесь – все ему, все для него! Я его досье просмотрел: отзывы отменные, религии православной. По нации – наш, против государственного устройства – ни-ни-ни… Единственно, что разве против него, – так происхождение. Неужели в том суть? Неужели мужик так цепко сидит в человеке?! Я не