Неизвестный Юлиан Семёнов. Возвращение к Штирлицу - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Спасибо, – сказал заключенный, – спасибо вам, товарищ.
Он вылил из фляги всю воду в кружку и выпил одним залпом. Янош внимательно посмотрел на заключенного и сказал:
– На два дня дают одну флягу: не важно, сколько в камере народа – десять человек или один…
– Да-а… – протянул заключенный. – Не разживешься… А тебя-то за что окунули?
Глядя ему в глаза, Янош ответил:
– А я и сам не знаю.
– Они тут всех наших похватали… Какого-то венгерского комиссара, псы, ждут.
– А что здесь делать венгерскому комиссару?
– Любопытен больно, – сказал заключенный, – не на равных говорим.
– Это верно. Это вы заметили совершенно точно.
И вдруг начал смеяться Янош: больно ему – лицо все разбито, – а смеется, весело смеется, покатывается со смеху…
А Иван тем временем сидел с Лизанькой в буфете, попивал пивцо и спрашивал: не поймешь – себя или свою цыганку:
– Лизок, ты понимаешь, птаха, о чем я сейчас думаю… Вы нас рожаете, да? Да. Но вы-то, прародители будущих веков, вы-то любите тех, кто вас не любит, верны тем, кто вам не верен, страдаете по тем, кто вас и позабыл вовсе. Нет?
– Да.
– Чем меньше женщину мы любим, тем легче нравимся мы ей. – Иван потрепал Лизаньку по щеке и задумчиво сказал: – Рабыни рождают человечество-то, рабыни… Это – данность, а всякую данность нельзя изменить, ее только можно уничтожить. А те стараются не замечать этого. Зачем? Лизанька, а вот скажи – для тебя что самое главное?
– Чтоб с вами быть.
– Да я не об этом, – поморщился Иван. – Я о самом главном тебя спрашиваю.
– Я и говорю: чтоб с вами быть.
– А может, это рабство придуманное? – спросил себя Иван. – Так уж повелось, может? Задурила литература голову человечеству, философы еще подмогли, вот мы все себя и уговорили… Ладно, Лизок, где тут в лавке длинную хорошую веревку можно купить? Чтоб она человека выдержала?
– Не надо, Иван Ильич, – сказала Лизанька, – вы впрямь на себя не похожий вернулись… Это всё большевики проклятые с вами натворили…
Иван Ильич засмеялся непонятным смехом, и это испугало Лизаньку еще больше.
– А то хотите, – предложила она, – меня первой стрельните, а уж потом – если не раздумаете – сами.
– Ну что ж, – сказал Иван, – интересное предложение, не скрою, – притянул ее лицо, враз озарившееся любовью, к себе и вздохнул: – Ты меня из головы выбрось, тебя еще большое счастье ждет.
– А вас у меня в голове и нету, – ответила Лизанька, – вы у меня в сердце.
А Янош-то смеется…
– Ты чего? – испугался заключенный. – Ты чего, товарищ? Сдвинул, что ль?!
А Янош отрицательно покачал головой и начал читать по-латыни:
– Акво футурум секар моинтум – равесина…
– По-венгерскому, что ль? – осторожно поинтересовался заключенный.
– Нет, латынь. По-русски это звучит так: «Спасибо, боги, за то, что моим врагам так плохо, ибо прибегают они к помощи дураков, а это происходит лишь на краю могилы, когда умные, поняв неизбежность конца, отошли в сторону…»
– Да… – протянул заключенный, – это точно… (умом ротмистр был, увы, не гибок). Так ты – это… Ты чего ж молчишь? За что они тебя окунули-то?
– Я гомосексуалист, – сказал Янош. – Мне подсаживали девять серьезных провокаторов. На семи я ловился. Но те были артисты, и мне требовались месяцы, чтобы понять их. Вы работаете бездарно. Поэтому, чтобы у вас не было от начальства неприятностей, во-первых, скажите им, что я обещал вам открыть самый важный большевистский секрет послезавтра вечером, под огромным секретом – понимаете? И, во-вторых, сейчас не мешайте мне, я отдыхаю.
Заключенный засмеялся и приложил руки к груди:
– Что ты, товарищ, – сказал он, заиграв пегими бровями, – ты чего? Да у меня ж тетя еврейка!
– Я что сказал? – прикрикнул Янош. – Иначе сейчас вызову конвой и потребую, чтобы от меня убрали дурака-провокатора. Сидите и слушайте.
И не заметив даже, что провокатор начал делать ему глазки, он стал читать стихи:
Вечер ушел сквозь кленовую листву,
В серое небо Лианфалу.
Ночь подкралась с зажженными фонарями,
Будто могильщик.
А женщина осталась. Она осталась.
Хотя ее здесь нет.
Женщина всегда остается возле,
Если только ты хочешь этого.
Слышишь, как прекрасно в отрогах гор трубят олени?
Они, словно рыцари перед боем,
Сейчас у них начнется турнир,
В котором победителем будет даже проигравший:
Ах, как прекрасно мое счастье.
Оно значительно больше меня ростом,
У него медальный профиль,
И это мое красивое счастье любит самая красивая и умная женщина…
И чем больше я думаю об этом моем рослом счастье,
Тем оно делается ненавистней,
Потому что уж кто как не я знаю:
Его нет вовсе.
Есть кленовая листва, ставшая в ночи чугунно-литой,
Есть тоскливые гудки пароходов на Дунае,
И надо всем этим царствует городской магистрат,
Который предписывает экономить электричество,
Особенно ночью,
А чтобы не было безобразий – выпускает полицейских с фонариками.
Тихо! Слышишь, в предгорьях трубят олени!
А где же выход? – подумаешь ты.
И есть ли вообще выход?
Ведь правда – есть?!
Ну скажи?!
А мне будет совестно смотреть в твое лицо,
Потому что я знаю про все, о чем думаешь ты.
А ведь любовь обязательно предполагает тайну!
Чтобы я думал, что ты думаешь, что я думаю,
Что я ничего не знаю.
А я знаю все.
В сером сентябрьском предрассветье олени дерутся рогами
И кричат от любви и боли,
И по этому крику
Оленей находит охотник Калман.
Всегда есть выход.
Всегда есть выход.
И бьет их под лопатку разрывной пулей.
Длинной и медной.
Выстроено каре: дивизия, не меньше. Посередине каре – на подмосточке – Янош. А поодаль – офицеры с биноклями. И видят они, как с выси небесной идет к земле самолет, а за штурвалом Иван и точно-точно он самолет выводит на Яноша: мазанул по нему пропеллером, и форшмак вышел из носителя передовой идеи. Вот и потеха, изобретательно придумано!
Всё ближе, ближе самолет, вот он рядом с комиссаром, но – взмыл чуть вверх, скорость сбавил, господи, да комиссар-то возносится, ей-ей как Христос в небе полетел и ручки по-божески расставил, будто распятый.
Толчея! Ужас! Кто ниц попадал, кто в панике морду об морду расколошматил – да что ж это за светопреставление-то?! А это Иван лассо на Яноша набросил – и в небо