Плод воображения - Андрей Дашков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вся одежда была размера на три больше той, что носил Каплин. Это же касалось и сапог. Стаскивать с трупа обувь почему-то казалось ему особенно отвратительным, а кроме того, он знал: в походе нет ничего хуже, чем натертые ноги. Он решил ограничиться плащом, договорившись с собой, что это можно считать компромиссом между мародерством и выживанием.
Тут главное было не смотреть на себя со стороны, а то от абсурдности происходящего опустились бы руки. Он вспомнил, в какие ситуации вгонял своих персонажей, от души этим забавляясь, и подумал, что ему еще повезло… с автором.
Наконец он натянул на себя холодный, точно сам мертвец, плащ собаковода. Как и ожидалось, полы волочились по земле, а одежда легла на плечи тяжелым грузом. Каплин засомневался, далеко ли уйдет в этом. Зато, если застегнется, сойдет за собаковода — шагов с двадцати по крайней мере. Особенно с поднятым капюшоном.
Вопрос, что будет дальше с мертвецом, явно относился к разряду лишних. Каплин почему-то сомневался, что после его ухода ведьма примется рыть могилу под убитым молнией деревом, похожим на скорбящего ангела (картинка выглядела весьма художественно). Значит, лежать собаководу под снегом до весны — хотя вообразить весну в этом месте мог только очень большой оптимист. Для такого оптимизма Каплин был неподходяще одет, не говоря уже обо всем прочем. Он склонялся к тому, чтобы побыстрее проститься с мертвецом, однако это было еще не всё.
Ведьма непринужденно перешагнула через лежащий навзничь труп и ощупью прошлась по карманам сюртука. Вытащила коробку размером с небольшую книгу, внутри которой что-то глухо тарахтело. Каплину это напомнило дорожные шахматы из времен его детства, однако вряд ли ведьму заботило, как и чем он будет развлекаться на досуге.
— Держи, — сказала она, протягивая ему коробку.
— Что это?
— Оджас его стаи. Которая теперь может стать твоей.
— Какой еще стаи?
— Собачьей. Сейчас он отключен, собачки разбежались, но вскоре начнут искать нового хозяина. Первое, что делает собаковод, это собирает стаю, используя Оджас.
Каплин беззвучно застонал.
— Эй, а раньше ты не могла сказать?
— Это что-нибудь изменило бы?
«Сука», — произнес он, но опять-таки не вслух, и взял коробку. Ведьма кивнула, улыбаясь, как будто услышала о себе кое-что лестное.
Покрутив коробку в руках, Каплин понял, что штуковина с секретом и открыть ее будет не просто. Ему показалось, что внутри коробки находятся чьи-то косточки или зубы, но выяснять сейчас, так ли это, ему не хотелось.
— Ну вот, — она оглядела его с ног до головы, словно заботливая мамаша, провожающая ребенка в школу, — теперь ты одет, как собаковод, у тебя Оджас стаи, и ты знаешь, что иначе отсюда не выбраться. Попробуй, и кошмар закончится… для нас обоих.
— Как тебя зовут? — спросил Каплин неожиданно для себя самого.
— А тебе зачем?
— Хочу знать, кого благодарить за предоставленный шанс… когда буду подыхать.
— Благодарить не надо. Но если придется молиться всерьез, обращайся к Металлике.
— Ого. Металлика у нас за Господа Бога?
— Не совсем. Просто на картах у Господа Бога этих мест нет. А на моих есть.
— Это утешает.
— Вот и отлично. Готов?
— К чему?
— «К темноте, которая есть причина безумия в каждом из нас».
Она явно кого-то процитировала, и на это он не нашел что ответить. Ведьма, скромно намекнувшая, что ее следует называть Металликой, нагнулась и взялась за бронзовое кольцо, присыпанное песком и опилками, а потому раньше Каплиным не замеченное. Как выяснилось, под деревянной крышкой был вход в подземелье. Очень старая на вид, но неплохо сохранившаяся кирпичная лестница уводила в кромешную темноту. Проход под сводчатым потолком выглядел достаточно широким для одного человека, и в нем, наверное, могли бы разминуться двое, однако Каплина немедленно охватила старая знакомая клаустрофобия.
От ведьмы это не ускользнуло. В ее прищуренных глазах была насмешка и что-то еще, чего он даже не пытался понять, потому что как раз в эту минуту пытался справиться с приступом паники и, если бы знал, где хранится его драгоценный Оджас, непременно бы им воспользовался. Но так и не нашел внутри себя ничего, с чем можно было сунуться в подземелье и при этом выглядеть более или менее пристойно.
— Далеко идти? — спросил он, оттягивая неизбежное.
— Это зависит от тебя. Могу сказать одно: чем дольше идешь, тем меньше шансов попасть туда, куда тебе нужно. К темноте, знаешь ли, привыкаешь…
Пару секунд он прикидывал, что лучше — разбить ее красивые губки и потом стыдиться своего неджентльменского поступка или сдержаться и потом сильно об этом жалеть. Но намерение ударить оказалось скоротечным и быстро прошло. В желудке свинцовой змеей свернулся страх, и вот этого, он знал, ему не переварить. Спросить про фонарь — зачем? Чтобы услышать какую-нибудь херню вроде: «Фонарь не осветит твою внутреннюю темноту»? Нет, с него хватит.
Он сунул в карман плаща коробку, внутри которой тарахтел Оджас еще не пойманных собак, и, не попрощавшись, стал спускаться в подземелье, что для него было равносильно медленному погружению в чан с серной кислотой.
А потом крышка люка опустилась, и Каплину сделалось совсем хорошо.
85. Могилевич: потерянная красота в «Потерянном городе»
Казимир Могилевич сидел в комнате для переговоров принадлежавшей ему галереи «Потерянный город» и в десятый или двадцатый раз смотрел снятое камерой мобильного телефона видео, на котором его благоверная садилась в автобус. С вещами. В больших темных очках, закрывавших половину лица, и с волосами, убранными под платок. В компании мужчин и женщин разного возраста, среди которых он не заметил общих знакомых.
Несмотря на очки и платок, Казимир без труда узнал жену. Не по лицу и даже не по фигуре. Как ни горько было это сознавать, она — в общем-то красивая стройная женщина — сразу выделялась в любой толпе какими-то пугливыми кроличьими движениями, словно постоянно сомневалась в своем праве на существование. Это была слабость, робость, это были комплексы, с которыми он тщетно боролся несколько лет всевозможными способами (да, порой напоминавшими шоковую терапию — но что делать, если мягкость и ласка не помогали?). Вот и сейчас взгляд Могилевича безошибочно выхватил ее из очереди придурков, согласившихся принять участие в кретинском проекте, что само по себе немало говорило об их уровне самореализации и самооценки, — ее, столь сильно огорчавшую его и, всё равно, столь обожаемую…
Порой он удивлялся, как у него поднималась на нее рука. Но стоило вспомнить эту ее абсолютную сомнамбулическую замкнутость, непроницаемую погруженность в себя, в свои бесконечно далекие от него грезы, отрешенность во время секса — гораздо более раздражающую, чем равнодушие старой проститутки, — и становилось ясно, почему она доводила его до бешенства, до забвения приличий, до потери рассудка, и вызывала желание любой ценой добраться до сердцевины, где уже нет непорочности, а лишь одно кровоточащее мясо, услышать стон если не наслаждения, то хотя бы боли…
Он перевел взгляд с экрана на единственную картину в комнате, висевшую на стене прямо перед ним. Это был портрет Лизы «ню», написанный с нее после долгих и бесполезных уговоров. Наконец Казимир тайком сфотографировал ее обнаженной во время сна, а потом заплатил огромные деньги одному очень хорошему художнику за согласие писать с фотографии. На подобное тот не соглашался никогда прежде (и, насколько было известно Могилевичу, никогда после), но Казимир умел делать художникам предложения, от которых невозможно отказаться. Нет-нет, он не подкладывал им в кровати отрезанные головы скаковых жеребцов… но рано или поздно добивался своего. Не обязательно ведь связываться с жеребцами, верно?
Так он и сделался счастливым обладателем картины без подписи, которая очень скоро стала ему едва ли не дороже многих полотен из личной коллекции — а там было на что посмотреть, уж поверьте. Чтобы о «неприличном» портрете не узнала Лиза, он был вынужден держать «Спящую обнаженную» в галерее, дав художнику клятвенные заверения, что она не будет продана при его жизни и что никто никогда не узнает об авторстве. Могилевич не нарушал своих обещаний — в его бизнесе это было залогом долгой и безбедной жизни.
Даже во сне она не позволяла себе никаких вольностей. Вроде бы застигнутая в бессознательном состоянии, в отсутствие самоконтроля и в полном одиночестве, она и в свои тридцать, после семи лет брака, выглядела трепетной девственницей, выпускницей пансиона для благородных девиц, падавших в обморок от поцелуя в щечку, — девственницей, которая будто лишь по недоразумению оказалась облаченной в ночную рубашку-невидимку. Но как же она была нежна, красива, невинна, беззащитна! У Казимира болезненно сжималось сердце при мысли о том, сколько раз он держал в объятиях это светлое чудо, сколько раз пытался добиться от нее каких-нибудь проявлений ответной любви, желаний, требований, хоть чего-нибудь, кроме рабской покорности, — а теперь мог потерять безвозвратно.