Агония и возрождение романтизма - Михаил Яковлевич Вайскопф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фет заказал молебен и по случаю 50-летнего юбилея своей литературной деятельности. Сын замужней женщины, забеременевшей им, скорее всего, не от мужа, а потом ушедшей от этого мужа к еще одному любовнику[340], он воспевает теперь святость супружеских уз и строго осуждает «ту легкомысленную поспешность, с какой брачующиеся из образованного круга спешат разорвать клятву, данную перед алтарем». И не разрушит ли вконец легкость разводов нравственности в простом народе, где пока еще помнят «священные слова: „Что Бог сочетал, человек да не разрушит“»? Твердо считая евангельское учение абсолютно непригодным для жизни, он тем не менее находчиво воспевает христианское «чувство долга, чувство всепоглощающей любви», якобы заставляющее христиан прощать своих провинившихся супругов – а не торопиться с разводом («По поводу убийства в Апраксином переулке», 1882; НК: 230–231).
Иногда все же у него под эту лирическую сурдинку пробивается ирония Гоголя – там, например, где в письме от 8 марта 1884 года к малознакомому сенатору Н. С. Семенову Фет извещает его, что заочно «захлебнулся от радости обнять истинно хорошего человека» – то есть самого сенатора. Это, собственно, цитата из гоголевского Селифана, захмелевшего после заезда к Манилову: «Я с удовольствием поговорю, коли хороший человек; с человеком хорошим мы всегда свои други, тонкие приятели: выпить ли чаю или закусить – с охотою, коли хороший человек». Когда-то Фет-офицер теми же словами зазывал к себе своего друга Борисова – просто «по той причине, по которой Селифан любит напиться с хорошим человеком» (ЛН 1: 99); и снова: «Вот кабы ты догадалась да приехала ко мне [в ж. р.] <…> так я, как Селифан с хорошим человеком, нарезался бы до положения риз» (ЛН 1: 101). Теперь, словно припомнив заодно те пассажи «Мертвых душ», где Манилов заключил свое приветствие Чичикову «таким комплиментом, какой разве только приличен одной девице, с которой идут танцевать», Фет прибавляет в письме к Семенову: «Не конфузьтесь, мы не жених и невеста»[341]. Все это значит, что в подпочве фетовского вельможелюбия лежит его неустранимо-пародийный, вернее автопародийный, негатив, еще более усложняющий наши представления о поэте.
Его беспокоили, правда, обвинения в лакействе, и он с неуклюжей хитростью обращает их против самих обличителей. «Я не такой лакей, чтобы отворачиваться от человека только из-за того, что он занимает высокое общественное положение или потому, что он несравненно богаче меня», – пишет Фет к Энгельгардт 9 декабря 1890 года[342]; а в послании к К. Р. от 4 ноября 1891 года в сходном ключе инвертирует стих из молчаливо подразумеваемой им лермонтовской «Думы» («И перед властию – презренные рабы»): «Мы все хвастаем нашей свободой, а на деле мы самые позорные рабы» – но, вопреки Лермонтову, рабы не «перед властию», а перед самим страхом этого свободного и вдохновенного раболепия. Оглядка на «Думу» опять-таки свидетельствует, что у Фета таилась все же реликтовая память о противоположном и освященном памятью любимого им поэта взгляде на вещи – о том самом взгляде, который он насильственно вытесняет из светлого поля своего сознания.
«Наши литературные лакеи, – продолжает он в том же письме, – никак не могут понять, что можно всею душою любить Государя и быть сердечно преданным глубоко симпатичному нам Великому Князю» (ЛН 2: 923). Удивляться, однако, тут нечему. Помимо превосходной трудовой этики, в социальном плане «духовное христианство» в России по большей части отличалось немецким чинопочитанием, карьеризмом и любовью к царствующему дому – той самой, что за полвека вывела гернгутерского воспитанника в камергеры. «Внутренний человек» сумел наконец пригодиться «внешнему» – причем с избыточной эффективностью.
Теперь его муза вернулась к служебно-одической практике XVIII века, которую, впрочем, еще за много десятилетий до Фета подхватывали благонамеренные романтики. Он лишь гротескно, сообразно своей психической неуравновешенности, заострил эту традицию, приспособив утрированный им эротический канон монархических славословий к почитанию царского клана – в лице того же К. Р., а также его жены Елисаветы Маврикиевны и сестры Ольги Константиновны («королевы эллинов»). Его подобострастие – как бы секуляризованная форма unio mystica, переносимая романтиками с Бога, Мадонны и проч. на возлюбленную или возлюбленного, а в сервильно-монархических дифирамбах – на государя. Туповатый К. Р. оказался тут идеальным адресатом, поскольку свою августейшую благодать он сочетал с поэтическим усердием – и с прекрасным обликом (тоже избыточно чаровавшим Фета).
Несмотря на усердное добывание им камергерского чина[343], в остальном это был бескорыстный и, так сказать, чисто семиотический карьеризм – самозабвенное прилепление к заоблачным дворцовым сферам. В подобных случаях Фет попросту переадресовывает К. Р. строки из своих прежних любовных стихов. «Мне так сладостно идти к Вам навстречу с своей задушевною ношей над самой бездной невозможного», – пишет он ему 17 марта 1891 года (ЛН 2: 888). Излияние заимствовано им из давнего (1871) стихотворения «Томительно-призывно и напрасно…», посвященного памяти Марии Лазич и повторяющего евангельский мотив хождения по морю: «Пускай клянут, волнуяся и споря, / Пусть говорят: то бред души больной; / Но я иду по шаткой пене моря / Отважною, нетонущей ногой».
Стихи остаются гениальными – письма к вельможам глупеют день ото дня. В своем оргиастическом трансе он млеет и забарматывается от напора неизреченных чувств. Его одолевает настоящее безумие – почти что сакральное, но замешанное на наследственном психическом недуге.
Было бы недостойным закончить очерки на столь удручающей фазе, но я счел долгом хотя бы вкратце упомянуть о ней – ибо даже она не заслоняет его феноменального дара. Во всех прежних своих монографиях я стремился хотя бы пунктирно наметить целостный образ изучаемого автора. Здесь я потерпел решительную неудачу. Синтеза не получилось, исполинская личность распалась у меня на составные пласты. Кто в этом повинен, я или сам поэт, судить читателю.
* * *Одно из очень поздних стихотворений – «Еще люблю, еще томлюсь…» (декабрь 1890 года), написанное за два года до кончины, Афанасий Афанасьевич Фет подытожил строфой:
Покорны солнечным лучамТак сходят корни вглубь могилыИ там у смерти ищут силыБежать навстречу вешним дням.Наша ближайшая задача – проследить прорастание этих романтических корней в XX веке.
Часть 3. Посмертные приключения романтизма
«Свирепые глаза Сталина»
К истории одного псевдонима
В своей книге «Писатель Сталин» псевдоним советского диктатора я связал (помимо кузнечно-металлургической символики пролетарской революции) с кавказским культом стали и нартовско-осетинским эпосом, главным героем которого был Сослан Стальной[344]. Однако это вовсе не упраздняет и вопроса о возможных литературных источниках имени, подсказанного, по всей видимости, сочетанием нескольких смысловых и звуковых импульсов. Свидетельством того громадного воздействия, какое оказывали на молодого Джугашвили именно литературные впечатления, служит самое устойчивое и любимое из его кавказских прозвищ – знаменитое Коба. Происхождение