Агония и возрождение романтизма - Михаил Яковлевич Вайскопф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Казалось бы, его благонамеренный патриотизм необратимо расходится с этим высокомерием, но в сущности он повторяет ту же схему, которая отличала привычную для него среду – сперва школьно-немецкую[332], а потом и отчасти офицерско-немецкую. Неколебимая верность присяге и российскому императору у служилых немцев, как правило, сочеталась с колониально-пренебрежительным отношением к его рядовым подданным. Та же двойственность, однако, показательна была и для «истинно русского» национализма – например, для того же Семенова, с которым Фет в свои поздние годы вел почтительную переписку. В послании к нему от 27 марта 1887 года он мрачно резюмирует: «Какие бы мы ни были патриоты, мы должны признать, что живем в стране дикой»[333]. Родной народ в этих кругах теоретически трактовался как некая сакральная субстанция, но словно бы отрешенная от самой себя, – ибо на практике к низовому населению страны, к ее кормильцам патриотическая элита всегда относились крайне пренебрежительно.
В другом письме к Семенову, от 24 марта 1884 года, Фет уже не без примеси ностальгии вспоминал крепостное право, когда
господа кормили крестьян и воздерживали их от пороков, совершенно на том основании естественном, на котором (по рассказу Тургенева) Александр Дюма-отец, предаваясь оргии с какой-то актрисой на тюфяке на полу, туго застегивал прислуживавшей им обезьяне лосины, иначе бы она издрачилась, чего хозяин не хотел. Теперь обезьяну отпустили, и следовало бы поставить дилемму: Свободные ходят без лосинцев – и при переходе на волю часть обезьян изведется, но все остальные привыкнут к свободе <…> Заменою лосинцев явились посредники, и обезьяны стали и строить новые избы, и сажать ракиты, и т. д. Только при таком надзоре и направлении крестьянской деятельности и проверке всей нижестоящей земской полиции имеет смысл помощь в известных непредвиденных случаях[334].
То был спесивый патернализм, основанный на полнейшем неверии режима в разум народа и его способность к самостоятельному бытию. Во главу угла ставилась дрессировка: в худшем случае – кулаком и плетью становых или земских начальников; в лучшем – посредством церковно-приходских школ, поставленных под неусыпный контроль правительства. Апофеозом такого двойственного подхода станет пресловутый «указ о кухаркиных детях», изданный августейшим народолюбцем и националистом Александром Третьим. Характерно, однако, что тот же самый патернализм, только в иной и, так сказать, базаровской его разновидности, усвоили народники и их эсеровские преемники (культ героев, пробуждающих от спячки темные массы), а по их примеру и Ленин, расходившийся здесь с меньшевиками, которые на немецкий манер мечтали о мыслящем пролетариате, о русских Дицгенах и Бебелях. В XX веке к жестко патерналистской традиции справа примыкал, допустим, видный черносотенец Иван Родионов («Наше преступление»), возненавидевший родное простонародье, а в противоположном политическом лагере – Горький в своих панегириках советской власти, которая держала в повиновении столь же ненавистное ему русское (= «азиатское») крестьянство.
Фет тем не менее в ожидании выпрошенной им монаршей милости готов уже до небес превозносить родных «обезьян». Решительно третируя «общественное мнение» – к нему, Фету, всегда враждебное, – он втолковывает Полонскому, обескураженному его постыдным искательством:
По-моему, существуют на Руси только две сферы: августейшая семья и народ, над которыми на недостижимой высоте стоит Царь. Благосклонное действие этих сфер можно обозначить словами: почтить, осчастливить и наградить (ЛН 1: 699).
Каким образом мог бы наградить его благосклонный «народ», остается возвышенной тайной, не подлежащей рациональному объяснению. А в октябре 1889 года, узнав о присвоении Д. В. Григоровичу чина действительного статского советника (равного генеральскому) и поздравляя награжденного, Фет, аттестующий себя как «закоренелый солдат и в собственном соку заспиртованный консерватор», восторженно воспевает «Царскую милость», действуя «в унисон с последним русским мужиком»[335].
Надежда брезжит только в укреплении самодержавия и дворянской касты – хоть и скудоумной, зато искренне преданной «мудрому и настойчивому» государю – сперва Александру II, а затем его крутому преемнику. После своего приобщения в конце 1873 года к роду Шеншиных, которым Фет решил гордиться, к русскому дворянству он проникся было корпоративным расположением, спорадически умеряемым только брезгливостью. Он подчеркивает, что именно дворяне были творцами отечественной культуры – но, увы, за счет своей социальной недальновидности. Двуединство эстетики и пользы в них катастрофически разорвано, и в настоящем дела их плачевны. Разочаровавшись в помещиках, он упрекает их в косности и роковой неспособности к умственному, экономическому и культурному прогрессу.
Ничего не осталось и от его прежних, 1863 года, панегириков их уютным усадьбам. Уже через несколько лет после того Фет скорбит, что ленивые и бестолковые дворяне не получают в России воспетого им классического, «всестороннего» образования, по его убеждению, столь необходимого для подготовки к государственному управлению. 12 апреля 1876 года он пишет Толстому: «Напрасно наши дворяне говорят, что не нужно им науки. Наука, в сущности, прирожденное уважение к разуму и разумности в широком смысле». Может показаться, будто Фет внезапно отступил от привычно утилитарного взгляда на образование, но это не так, и он сразу же развивает свою мысль в привычном – административно-кастовом направлении: «А кто не уважает высших интересов человечества, не может ни в чем дать хорошего совета. А ведь пусти их в советники, да еще в действительные, тайные. Ну что эти прирожденные глупцы могут присоветовать, кроме поездки в Буф?» (Пер. 1: 450). Поэтому благодушных невежд Фамусовых вытесняют работящие Молчалины (очень поздняя и как бы итоговая статья «Фамусов и Молчалин») – выходцы из завистливого разночинного круга и из ненавистного ему духовного сословия, – ибо свою застарелую вражду к церкви он перенес на смутьянов-семинаристов, ставших интеллигенцией.
Вместе с тем, выступая против государственной опеки над экономикой, он при любых обстоятельствах оставался приверженцем капитализма[336], – но, в силу отечественных условий, капитализма преимущественно аграрного. В целом это был особый, охранительно-монархический капитализм, характерный для стран с политически слабой и робкой буржуазией – например, для тогдашней Германии, которой Фет был стольким обязан. «Мало быть землевладельцем, необходимо стать фермером, т. е. капиталистом», – пишет он в 1878 году в статье «Наша интеллигенция» (ЛН 1: 669). Напомним, что он всегда ратовал за полезные технические новшества (хоть и скептически оценивал пользу технического образования как такового). Этот лирик был отличным механиком[337].
Идеал свободной, благодетельно-жестокой конкуренции совпадал у него как с социал-дарвинизмом («жизнь есть борьба за существование»[338]), так и с шопенгауэровским самораздвоением воли, обрекавшей все живое на междоусобную войну. У Фета она в принципе должна вести к общественному процветанию, и