Целомудрие - Николай Крашенинников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но, как нарочно, была опустошена в эти три года и вся жизнь деревни: не было кузины Лины в Ольховке, жила она теми летами у дедушки-генерала в Ташкенте, того дедушки, который имел там два дома и четыре тысячи на имя Лины в банк положил.
И об этом обо всем узнавал Павлик от той же толстой тетки Анфисы. Она была источником всяких сведений, слухов и справок. За три года последних она еще пуще растолстела, но встречала Павлика все в том же капоте, только становился он, замечал Павел, короче и короче и обнаруживал грязные заплатанные теткины башмаки.
И лишь одно по-прежнему овеивало радостью сердце Павлика в эти приезды: как и в первый день явления в деревню, в прохладном летнем небе тучами пролетали грачи и галки, и слышал Павлик эти пестрые, беспрестанные болтливые крики, и снова невнятной радостью осеняло душу, и хотелось смеяться и широко дышать.
И смеялся Павел, и бегал по двору; но появлялся в это время как по команде старый дед в халате, с выпученными рачьими глазами, и стучал по перилам крыльца костяшкой обрубленного пальца, неприятно крича.
Горько, уныло становилось от этого на сердце Павлика. Вид старого пучеглазого деда пугал его и гнал с сердца радость. Радостно ли было, что старик сумасшедший на галок кричал!
Не очень любовно осматривал Павлик-гимназист и дом дедовский, и комнату свою, где устраивал он, до гимназии, свой диковинный музей. Отходил он, подрастая, от детской забавы, неинтересны теперь были Павлику все эти железки и жестянки; не привлекли внимания и развешанные по стенам дедовские портреты, и те висели косо, зловеще и угрюмо, с запыленными старческими глазами. Образовалась щель или пустота в жизни — и эту щель было нечем заполнить. В гимназии и пансионе время заполнялось уроками и страхом, теперь не было ни того, ни другого; чуть даже не пожалел Павлик, что нет всего этого: чем бы заняться на эти два месяца, что предпринять, чтобы время прошло?
Он даже признался матери:
— Мне что-то скучно здесь, мамочка, я не знаю, чем время заполнить.
И покачала головою мама, и морщинки собрались вокруг ее глаз.
— Все это оттого, что ты один, мой маленький, я давно думаю об этом: нет у тебя никого.
— Нет же, мама, мне не скучно, мне вовсе не скучно! — поспешил он уверить маму, подумав, что он обидел ее, свою единственную, самую дорогую на свете. — Уверяю тебя, мамочка, что мне вовсе не скучно с тобой!
— Разве съездить к Грише Ольховскому! — сказала тут же мама. — Теперь Линочки нет, Линочка в Ташкенте, но Гриша будет очень рад повидаться с тобой.
Но Павлику стыдно было, что он маму обидел, и он отказывался от поездки. Однако на второе лето они съездили в Ольховку, правда, помня прежнее, там не ночевали, но так серо и скучно было без Лины, что сама Елизавета Николаевна поспешила увезти сына домой.
Оставаясь все время один, пристрастился к чтению Павел И вообще он любил читать, но в старом доме сохранилась дедовская библиотека. «Аммалат-Бек» — полные страхов и приключений повести Марлинского захватывали сердце. Марлинский нравился Павлику больше Гоголя и Пушкина, но когда случайно в ящике с дедовскими киверами он нашел «Дворянское гнездо», «Асю» и «Дым», вдруг отошли и стерлись воинственные повести; чистая сказка души человеческой пленяла и очаровывала, и три лета в сладком плену тургеневского слова прожила Павликова душа.
А зимы, весны и осени поглощал город. Под конец лета оттаивало запуганное и смятое казенной мудростью сердце; но подходил август — и являлась гимназия с ее пансионом; лета было только два месяца, а городских зим, учений и страхов — десять.
Побеждали десять, выбирали из сердца тихие мечтания и наполняли спешной казарменной былью. Быльем порастала за зиму и осень душа неокрепшая. Стиралось то, чем зацветала душа летними вечерами; казенный махровый цвет оплетал вязью сердце, и смолкало оно, стиснутое камнями пансиона.
Серая, умудряющая, давно одобренная жизнь властвовала над всем. Уж не деревенский был Павлик, он был городской.
25Лишь двумя «светлыми минутами» отмечает память Павлика долгую и серую жизнь пансиона: «красным флагом» и театром.
Суров был климат той страны, где родился Павел. Не редкость бывала там тридцатиградусная стужа — и вот распоряжением попечителя было отменено хождение в гимназию в дни сильных морозов. На городских каланчах выкидывался красный флаг, и в тот день учащиеся освобождались от гимназии. Как оживлялся в те дни казенный пансион!
Еще накануне, перед отходом ко сну, шли разговоры о количестве градусов; кто-нибудь из проснувшихся ночью непременно подходил к термометру за окном «умывалки»: нет ли желаемой цифры? Утром первый взгляд, конечно, на окна.
— Смотрите, как заледенели! — в восторге шепчет кто-то.
— Не будем! Не будем! — ликуют в разных углах.
За утренним чаем не сидится: вдруг переменится температура, стихнет ветер… Мало ли что может случиться!
Старшие воспитанники отправляются в швейцарскую.
— Что, Иван, сильный ветер?
— С ног валит, так и рвет.
— Слава Цицерону.
Старшие разносят благую весть.
Принимается она радостно, но все еще с неуверенностью. До отхода в гимназию еще почти два часа — вдруг температура переменится, стихнет ветер…
Проходит еще четверть часа. В коридоре, у термометра, гудит толпа.
— Чиркните спичку, — бормочет кто-то. — Плохо видно.
— Двадцать пять градусов, господа бараны! Ей-богу!
— Врете вы все. Петров, посмотрите! Васильеву верить нельзя.
— Даже около двадцати шести. Пустите, черти, раздавили!
К толпе подходит один из дядек.
— Господа, разойдитесь, — говорит он. — Сейчас придет воспитатель, увидит. Нехорошо.
На него никто не обращает внимания. Дядька удаляется донести воспитателю.
— Разойдитесь, разойдитесь! — кричит воспитатель, подбегая.
Мелкота прыскает в разные стороны. Остаются только те, которые посмелее.
— И как не совестно! — огорченно говорит воспитатель и морщит нос. — Ведь большие… Ну, уж и любите вы поучиться, нечего сказать!
На него исподтишка бросают злобные взгляды. Поучиться — это значит получать единицы, «без матраца», «без ужина», терзаться душой и телом.
— Господа, флаг! — вдруг выкрикивает кто-то дрогнувшим голосом.
Происходит смятение. Все разом бросаются к окну. Давка и крики. Все спешат удостовериться лично.
— Флаг! Флаг! — разносится по пансиону.
В самом деле, на каланче, на ветру, бьется спасительная красная тряпочка.
— Ур-ра! — громко катится по пансиону.
Воспитанники куда-то бегут, обнимаются, швыряют в разные стороны книжки и кричат восторженно:
— Красный флаг!
В одной из «занимательных» раздается оглушительный треск: то разом, по команде, приподняты и брошены крышки парт. Это называлось «дать салют», «дать пушечный выстрел» по случаю торжества.
Побледневший воспитатель вихрем уносится в сопровождении «адъютантов» на выстрел.
— Безобразие! Безобразие! — кричит он. — Кто стучал?
Конечно, полное молчание. Воспитатель входит в следующую «занимательную». Вдогонку несется громогласная песня:
По у-лицам хо-дилаБоль-шая кроко-ди-ла…
В бешенстве воспитатель бросается назад…
— Кто пел?..
Опять молчание. Только если в это время оказывается дежурным воспитатель Щелкун, из задних рядов начинается чуть уловимое щелканье языками. Щелканье ведется мастерски: по лицам нельзя отгадать, кто именно щелкает… Услышав щелканье, воспитатель бледнеет.
— Пощелкайте, пощелкайте, я подожду, — говорит он и садится. Но в это время в следующей «занимательной» слышится второй залп, и воспитатель с бранью уносится к «бомбардирам».
Старшие гимназисты уже в буфетной комнате. Звенят серебряные деньги. Служителей посылают за чаем, за булками, за сахаром и колбасой. Поспешно стаскивают служители в обеденной комнате со столов скатерти: будут пить пансионеры праздничный чай; а так как торжество вне программы, то скатертей не полагается.
Но их и не ищут. Уже собраны деньги на угощение. За рядом столов размещаются пирующие. Угрюмый воспитатель отсутствует. За столами шумно и весело. Здесь не чинятся говорить, смеяться и петь. В большие груды свалены плюшки, пончики и сахарные кренделя. Тарелок и салфеток не дается, — внепрограммный чай.
За завтраком и обедом к казенному не прикасаются; хоть один день без казенного!.. Утрами достают служители из-под кроватей старших опорожненные «сороковки».
24«Театр!» Это слово было лучом в жизни пансиона.
Разрешение купить ложу в театр давалось инспектором редко. Нужно было, чтобы пьеса входила «в круг предначертаний», чтобы воспитанники заслуживали подобного удовольствия и чтобы инспектор находился в фазе благоволения… Когда же все требуемые условия складывались для гимназистов благоприятно и проносилось «разрешаю» инспектора, радостям не было конца.