Назым Хикмет - Радий Фиш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И в то же время он был очень турок. Это сквозило и в его галантности с женщинами, и в несколько патриархальной утонченной вежливости с гостем, и в его скромности.
Он никогда не хвастал ни своим авторитетом, ни своей славой, не ставил себя в пример всем, не полагал, что все свое лучше чужого, не дрожал над своими творениями — писал он их в одном экземпляре и часто терял, не собирал архива для потомства. Словом, был скромен не той скромностью уязвленного самолюбия, о которой верно сказано, что она паче гордости, а скромностью подлинно великого человека.
В скромности — нравственная мощь и чистота народа, в самохвальстве — его слабоумие и ничтожество.
Назым Хикмет знал себе цену, как знает всякий настоящий художник. И был горд этим. Стоило иному незадачливому посетителю принять его демократизм за примитивную простоту, как в Назыме просыпался такой истинно стамбульский аристократ, что рука, готовая похлопать его по плечу, застывала в воздухе. Его простота была демократизмом настоящего аристократа, которому нет нужды выставлять это напоказ — достаточно быть им.
Это был очень гордый человек. Он никогда не говорил о том, как с ним расправлялись. Унизительно, когда не ты делаешь, а с тобой делают, и то, что с тобой делают, — мерзко, а ты бессилен. Эта гордость тоже очень национальная черта. Самый последний турецкий шовинист предпочтет рассказывать не о том, как «резали турок», а «как турки резали». Не потому ли, зная все подробности о зверствах турецких шовинистов, мы очень мало знаем о зверствах шовинистов греческих в годы национально-освободительной войны в Турции, зверствах болгарских монархофашистов по отношению к турецкому национальному меньшинству в Болгарии, склонны забывать, что турецкие зверства так же гнусны, как испанские в эпоху колонизации Латинской Америки, английские — в Индии, французские — в Алжире, итальянские — в Абиссинии, русские — во время царских погромов в Одессе, немецкие — во всей Европе, европейские — в Африке, американские — в негритянских гетто, японские — в Корее, китайские — в Тибете, несть им числа. Шовинизм — турецкий он или армянский, еврейский или русский — всегда зверство.
Назым Хикмет, всю жизнь сражавшийся со зверством шовинизма, и в первую голову шовинизма турецкого, никогда не говорил о зверствах, которые испытал на себе.
Лишь перед смертью в последней своей книге он рассказал, и то очень скупо, что происходило на базе подводных лодок «Эркин». Но то, что он рассказал в романе, происходит не с ним, а с его героем по имени Исмаил.
«…На корабле «Эркин» его бросили в матросский гальюн. Иллюминаторы в гальюне задраены. На полу по щиколотку моча. Такая вонь! Да еще жарища. Некоторое время он стоял, посвистывая, и не решался сесть. В дверном иллюминаторе что-то мелькнуло. Голова офицера. Исчезла. Показалась другая. «Смотрят, что я буду делать, мерзавцы». Он присел прямо в мочу. Закурил сигарету. И запел песню. А в голове одна и та же мысль: «Зачем меня сюда привезли?»
Это было специально придумано — раз ты поэт, тонкая душа — посиди в моче. Думали унизить Назыма, а показали лишь собственную низость.
К вечеру поэта вывели в коридор и в сопровождении унтеров и вооруженных матросов повели вниз по множеству извилистых и узких трапов — он сосчитал: всего сто одна ступень. Открыв металлическую дверь, втолкнули в темноту и заперли. На ощупь попробовал выяснить, где он, — канаты, блоки, инструмент. Очевидно, такелажный трюм. Жара невыносимая — градусов пятьдесят. Снял пиджак, рубаху, снял брюки. Остался в одних кальсонах. Все равно пот лил градом. Он сел на кусок каната. Прикорнул.
«Его ослепил луч карманного фонаря, направленный прямо в лицо.
— Вставай, одевайся!
Фонарь держал в руках офицер в белой форме. Позади два матроса с винтовками. Ночь или день — непонятно. В коридоре лампочки горели и тогда, когда его сюда привели. Он оделся.
— Выходи!
Он вышел первым, матросы и офицер за ним. Начали подниматься по узким железным трапам. Судно вздрогнуло от заработавших двигателей. «Снялись!»
— Налево!
Они были на узкой площадке, устланной железными решетками и опутанной трубами и кабелями… «На допрос, что ли, ведут? Что им, мерзавцам, от меня надо?»
Вышли на палубу. В ночь. Свежий морской воздух ударил в голову.
— Прямо! Не оглядывайся!
Впереди никого — звездная ночь. Палуба пустынна. Шум двигателей молотит море. Вода без конца и без края, в темноте едва различимы белые барашки волн. Корабль идет самым малым. «Никто не знает, что я здесь. Но когда меня брали из тюрьмы, они, наверное, подписывали бумаги? Куда меня ведут? Боишься? Пока еще нет».
— Иди. Не оглядывайся!
Идти осталось немного. Через два шага обрывается в воду борт.
— Стой!
Он остановился. Услышал за спиной щелканье затворов. И вдруг вспомнил Мустафу Субхи и его товарищей. «Значит, пристрелят в спину и бросят за борт. Но почему? Если эти сволочи решили меня прикончить, давно могли бы это сделать. Но почему, почему именно меня?» Все это мгновенно пронеслось в его голове, но не по порядку, а в какой-то мелькающей путанице. «Надо повернуться и кинуться на эту сволочь». Он обернулся. Прямо на него глядели два винтовочных ствола с примкнутыми штыками. Рядом белел офицер. Как раз в этот миг около него появился другой, что-то прошептал ему на ухо.
— Круго-ом! Марш!
Его провели по тем же трапам. Втолкнули в трюмный отсек. Он разделся. Лег на канаты».
«…Женушка моя! Я даже не знаю, как назвать то, что со мной происходит. Мое единственное утешение, что рано или поздно моя невиновность будет выяснена. Будем терпеливо ждать этого дня. Прошу, как только получишь мое письмо, немедленно напиши ответ, немедленно. Мой адрес: Назым Хикмет, корабль «Эркин». Через полицейское бюро Силиври».
Еще две ночи подряд выводили Назыма на палубу. Ставили у борта под нацеленными винтовками. Наконец привели в офицерский салон к военному следователю. Знакомое лицо — все тот же Шериф Будак, выступавший прокурором на суде в Анкаре. Из разговоров с ним выяснилось, что книги Назыма Хикмета были обнаружены в тумбочках унтер-офицеров флота. Книги эти свободно продавались в магазинах. Он ничего не мог сообщить следователю. Да тот и не нуждался в его показаниях.
«Ковыряя остро отточенным карандашом в очень белых зубах, Шериф-бей сказал:
— Ты заметил, что я тебя ни разу не спросил, организовал ли ты ячейку? Я давно убедился, что ты ничего не организовывал. Но дело не в этом. Нам предстоит воевать на стороне немцев, отобрать у англичан Мосул, у французов — Алеппо, у русских — Батум. Надо произвести чистку. Мы начнем с вас, а кончим теми, кто настроен проанглийски…
— А зачем меня гоняли по ночам по палубе? Делали вид, что застрелят и бросят в море?
— Начальник штаба флота прочитал в какой-то немецкой книжке о психологическом воздействии. Ты на это не клюнул. Как только я узнал об этом, сразу сказал, чтоб отставили. У нас в этом нет никакой необходимости».
Вспоминает Кемаль ТахирНас было арестовано около тридцати человек, среди них две женщины. Поскольку нас держали на «Эркине» в отдельных каютах, мы не знали, кто еще привлекается по нашему делу. Мне и в голову не приходило, что Назым тоже находится на этом судне. Как-то раз, проходя под охраной в гальюн, я увидел, что одна из кают открыта и в ней — пальто и шляпа Назыма. Я понял, что он здесь и вызван на допрос. Под каким-то предлогом я вскоре снова выпросился в коридор и, делая вид, что говорю с охранником, стал громко называть имена арестованных, чтоб Назым узнал об этом. Увиделись же мы с ним только через двадцать-тридцать дней, когда было закончено следствие…
16 [августа 1938]. Вторник
Женушка моя! Мы стали на якорь в виду Хайдарпаши (район Стамбула на азиатском берегу. — Р. Ф.). Перед моими глазами места, где мы бродили вдвоем с тобой. Сердце мое в печали, сердце мое — в радости…
29 августа 1938 года, несмотря на праздничный день, трибунал военно-морского флота продолжал свои заседания, происходившие в офицерском салоне базы подводных лодок «Эркин», и после полудня вынес приговор:
«За подстрекательство к мятежу на флоте» 18 человек, среди них две женщины, были осуждены на 5, 10, 15 лет тюрьмы. Вся их вина состояла в том, что они были противниками фашизма.
Назым Хикмет получил 20 лет. Высший кассационный суд свел оба срока — 15 и 20 лет — в один и со скрупулезной точностью — она должна была продемонстрировать беспристрастность и справедливость наказания — определил: 28 лет 4 месяца и 14 дней тюрьмы. Такова была награда, которой удостоили поэта Турции те, кто пуще всего кичился своим патриотизмом.
11 июля 1939 года
Стамбульский арестный дом
Женушка моя! Впервые в жизни я из-за решетки видел твои слезы. И потому у меня не поворачивается язык сказать тебе: «Будь твердой». В моменты нашей жизни, когда нужна была твердость, это всегда говорила мне ты. Как странно, в этот раз и твои слезы придали мне твердость железа. Я полагаю, что наше горе достигло высшей степени. Ничто, кроме вести о смерти, не может теперь меня потрясти. Высшая степень горя, превратившись в свою противоположность, должна обернуться счастьем. Мы еще будем счастливы, женушка моя! Я чую в себе силы Залоглу Рюстема (богатырь народных легенд. — Р.Ф.), чтоб сделать тебя счастливой, даже сидя за решеткой. Я люблю тебя. И, веруя в любовь, как в самую мощную силу, влюблен в тебя, единственная моя…