Назым Хикмет - Радий Фиш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К нему подносят микрофон. Он должен говорить. Но как все это высказать? «Лишь тысячную долю своей тоски мы можем уместить в рисунке». И в слове…
Он скажет: «Я так волнуюсь. Мне трудно говорить. Счастье дышать одним воздухом с вами, счастье видеть ваши глаза… Своей жизнью, свободой, любовью ко всему прекрасному я обязан великому городу Жизни и Мира — Москве. Прекрасный, сердечный прием, который вы мне оказали, я отношу к своему народу и благодарю вас от его имени…»
И он поедет по Москве середины XX века. Медленно разворачиваясь, проплывет первое здание на Ленинских горах — университет… В день его похорон Мемед, его двенадцатилетний сын, не проронивший весь день ни слова, при виде этого здания скажет: «Я здесь буду учиться. Здесь учился отец…» Но пока до смерти еще далеко. Широкие асфальтированные проспекты, потоки машин, яркие платья женщин, шумная, летняя, радостная Москва, среди которой, как островки прошлого, как воспоминания юности, — знакомые здания. А рядом с ним поэты Николай Тихонов, Константин Симонов — он еще не запомнил их трудные для турецкого уха имена. Вскоре они станут его друзьями — Коля и Костя произносить куда легче. Он ослеплен, словно вышел на солнце из подземелья. Все вокруг покажется ему сверкающим, блистательным, светлым. Тени появятся позднее. И тогда, закатав рукава, он вместе с советскими друзьями примется за дело, чтобы их стало как можно меньше — разве что в парках, под деревьями… В первые же дни по приезде в Москву начнут приходить к нему сотни людей — студенты и поэты, пионеры и рабочие. И с этих дней до самой смерти не прекратится его беседа с советскими людьми. Им он будет говорить о своем народе, его жизни и горестях, его гордости и несчастьях, как в Турции рассказывал о людях нашэй страны, о их подвигах…
Снега в долине не было. Поглядывая на укутанную в дымку седую голову Улудага, он медленно мерял шагами двор, сперва из угла в угол, потом вдоль длинной стены, снова наискось — из угла в угол. Тюрьма гудела — был день свиданий. Но он не прислушивался — сегодня он никого не ждал. Сквозь шум голосов в медленном ритме шага пробивался какой-то смутный гул. Часть души твоей в камере может остаться… часть души… Снова поворот и снова наискосок через двор. Часть души, одинокая, как камень на дне колодца, но только часть… Поворот, проход вдоль стены… Другая часть с суетою мира должна смешаться…
У стены на корточках сидел парень и неотрывно смотрел в землю. Он вспомнил этого парня — вот уже больше месяца из его деревни не приходило известий. То ли дороги занесло в горах, то ли еще что… Знай, петь печальные песни или, уставившись в потолок, ждать письма — опасно. Опасно, но сладко.
Гул — предвестник стихов — он знал это… Давно уже он не писал ничего. И хромающие, неточные строки, мелькающие в гуле ритма, радовали его, как зеленый лист на засохшей ветви.
— Назым Хикмет! Посетители!
Ему показалось, что голос майданщика прозвучал у него над ухом.
Кто бы это мог быть? Он никого не ждал. И, еще не веря, — а может, ослышался? — направился к коридору свиданий. Майданщик перехватил его и, указывая на кабинет начальника, с ухмылкой протянул раскрытую ладонь.
— С тебя бакшиш, отец! Ханым-эфенди — и красивая!
В кабинете Тахсина-бея сидела Мюневвер.
— Здравствуй, Назым! Да будет твоя болезнь в прошлом!
— Здравствуй!
Приехала, несмотря на его запрет… Волосы пышные, каштановые… Тонкие, словно рисованные, брови… Глаза карие… Зачем приехала?.. Сейчас она еще прекрасней, чем в юности, — зрелый, налитой плод, нет, не плод — прекрасный человек…
Тахсин-бей окинул их взглядом и вышел. Не в пример начальнику тюрьмы в Чанкыры — тот не оставлял его наедине даже с Пирайе.
— Ты хочешь знать, зачем я приехала? Слушай! Когда я узнала, что ты болен, что я могу тебя потерять и на этот раз — совсем, я поняла, что любила и люблю тебя. Да, знаю, но теперь я сама распоряжаюсь своей судьбой. Насколько я поняла от тети, ты свободен. Пирайе больше не приезжает. Буду я! Нет, не ездить, буду жить в Бурсе. Я ушла от мужа, Я буду делать, что бы ты ни говорил, все, что может сделать любящая женщина… Не надо, не говори ничего…
Он, если бы и хотел, не мог говорить. Темная вода, дремавшая в глубине его, вдруг хлынула, как кровь горлом. Он задыхался… Как был он глуп, что оттолкнул ее тогда. Правда, что идеалом женщины для мужчины всегда бывает мать. Мюневвер была так похожа на его мать в молодости. И не похожа одновременно. Все, что было с ним двадцать лет назад на берегу залива Каламыш, ожило, нет, оно всегда было живо — сейчас он это понял, сейчас он еще сильней любил Мюневвер… Он был не в силах ее прогнать…
…А если б знал, что ждет их впереди, прогнал, чего бы это ни стоило. Мужчины, в сущности, всегда трусы, когда надо взять на себя ответственность за женскую судьбу,
Мюневвер сняла с него эту ответственность, сама за него решила — и он был счастлив… Когда он выйдет из тюрьмы, они поселятся в старом деревянном доме Джелиле-ханым. Потом подыщут квартиру — в сыром полуподвале, но все же свою квартиру — в том самом районе, где прошло их детство, на азиатском берегу Босфора. Там он будет всему учиться сначала — ходить по улицам без охраны, держать под руку любимую, станет отцом. Пусть под чужой фамилией — не привыкать — он снова будет писать сценарии, переводить, а она помогать ему. Когда их будущий сын изменит ее фигуру, он возьмет на себя хозяйственные заботы, будет носить продукты, мыть полы и даже варить обеды — он научился этому в тюрьме. За работой по дому хорошо отдыхает голова. А с какой радостью будет выбирать коляску и крохотные вещички — распашонки, одеяло, да, радостью, несмотря на долги, в которые он залезет, несмотря на шпиков, что будут ходить по пятам.
Час ночи. Мы не гасим огня.Рядом со мной жена.Она беременна. Это пятый месяц, знаем я и она.Но мне все еще не верится, и вот я кладу руку на ее живот,И слушаю, как ребенок шевелится и шевелится.Листок на ветви деревца,рыба в струе ручья,ребенок во чреве.Мой ребенок!..Час ночи, мы не гасили огня.Я прислушиваюсь. Может, через минуту,а может, под утро они выберут миг, ворвутся в мой дом и уведут меняв храброй компании моих книг.И в кругу полицейских, готовых ринуться,все-таки я повернусь и увижу с дороги,как колышется платье ее и лицо ее светится.И как в ее животе, тяжелом от материнства,мой ребенок шевелится и шевелится…
Они назовут его Мемедом. Светящимся шаром весом в три кило он будет лежать в голубых пеленках. А на другом конце земли шестнадцать тысяч мемедов, одетых в униформу, вместе с американцами будут убивать корейских детей. Когда Мемеду не исполнится еще трех месяцев, его отца вызовут в казармы Селимие, признают здоровым — при его-то сердце — и потребуют, чтоб он явился с котелком и вещами для прохождения действительной службы. Не будут приняты во внимание ни то, что он окончил военно-морское училище, ни двенадцать лет его тюремной «службы». Это могло означать лишь одно:. его отправят куда-нибудь в глушь и там расправятся — предлог выдумать легко, — на сей раз без всякого суда.
Прекрасным июньским утром он простится на пороге с Мюневвер — если б не Мемед, она пошла бы за ним, — простится, чтобы встретиться через десять лет…
…Если б он мог знать об этом — о двенадцати месяцах жизни и десяти годах разлуки с нею, с его самой большой любовью, с будущей матерью его сына, он, наверное, снова оттолкнул бы ее. Но сейчас он стоял и смотрел на нее, просто смотрел и не мог наглядеться, не мог вымолвить ни слова.
Она уехала в Стамбул, чтобы вскоре вернуться. И тогда пришли слова:
Добро пожаловать, госпожа моя, добро пожаловать!Ты устала, наверное.Как вымыть мне твои ноженьки?Нет у меня ни розовой воды, ни серебряного таза.Тебя мучит жажда, наверное.Нет у меня шербета со льдом, чтоб тебя угостить.Ты проголодалась, наверное.Не могу накрыть тебе стол белой скатертью.Как отечество наше, бедна и в плену моя камера.Добро пожаловать, госпожа моя, добро пожаловать.Ты ступила — и столетний бетон превратился в зеленый луг.Улыбнулась — и розы расцвели на решетках.Ты заплакала — и жемчуга покатились в ладони мои.И богата, как сердце мое, как свобода светла моя камера.Добро пожаловать, госпожа моя, добро пожаловать!
И, слушая, как он говорил эти слова Мюневвер, плакали заключенные, плакали надзиратели.
Он не ошибся, веруя в любовь, как в самую могучую силу на земле. Мюневвер стала его женой. Половину времени жила в Бурсе, стирала белье, носила передачи, а остальное время в Стамбуле с Ренан, дочерью от первого брака. И ее любовь раздула в яркое пламя едва теплившийся в нем, колеблющийся огонек новой нарождающейся души…